Конец старых времен — страница 15 из 49

ервого, кого я убил, я еще хорошо помню. Еврей он был, и по имени я его знал — Натаном кликали. Говорили, будто денег у него много, а у него начисто ничего не было. Вот какой обманщик. После Натана уложил я выстрелом в спину парнишку одного, и потом долго мне все снилось по ночам, как умирал этот парень, как у него ноги дергались, как он руки раскинул. Этих двоих и сейчас как живых вижу, а вот что после было, того уж не помню — много нам выпало страданий, в таком несчастье даже и остановиться-то невозможно, чтоб спросить себя, что к чему. Потом встретились мы с остатками полка нашего князя — как раз под Колгой это было. Мы с одним унтером — а он тоже не поддался на разговоры о белых да красных — засели в одной разрушенной хате. Смотрим мы с ним на этих белых, которых вел князь, и видим — дело-то их совсем дрянь. Выстрели мы тогда хоть просто так, в воздух, — разбежались бы, как зайцы. Унтеру моему одежка нужна была — и вот будто какой святой покровитель нам ее в руки посылает! На моем господине — полушубок толстый, как шерсть на овце, и он едва ноги передвигает — раненый был, это я уже сказал. Показываем мы с унтером друг дружке на полковника, и смешно нам. Ну как, говорю я товарищу, стрелять или нет? А он увидел вдали сани какие-то и говорит — погоди, мол, вон к нам еще гости едут. А сани эти были деревенские дровни. Вскоре они подкатили чуть ли не к самой нашей хате, но дальше им ехать не пришлось. Белые стали выбегать из строя — бить мужиков в дровнях. Думаю — ладно, пусть будет, что бог судил, чего там, одним больше, одним меньше, не все ли равно. Унтер, верно, так же рассудил. Сказал только: «Это на дровнях крестьяне едут, в нынешние времена им везде смерть, вот и бегают с места на место». Белые-то, видно, оголодали и почуяли, что мужики пусть хоть муки немного, да везут. На дровнях, на поклаже, сидела старуха. Стала она умолять солдат, руки заламывала — не помогло. Белые выпрягли лошадей, старуху скинули. Я видел — лежит лицом в снег. С нею двое было, да издали-то не разобрать кто. Случись это в другое время, я бы этих грабителей отогнал, но когда война — тут уж всяк свою шкуру береги и не лезь куда тебя не просят. Да уж такие, как я или тот унтер, — такие только и смотрят, как бы в сторонке переждать, а вот офицер, что с белыми был, бросился к дровням, схватил кнут и ну хлестать своих солдат — остановить их, значит. Ну, их-то больше, так они не больно церемонились. Захлопали выстрелы — и в минуту конец всему. Белые взяли, что хотели, мужиков с дровней побили, да и своего офицера тоже. И мы все зто видели вот так же, как я вижу вас. Когда все кончилось, солдаты двинулись своей дорогой, а унтер толкнул меня в бок и говорит: пора сходить за полушубком. Вокруг все было тихо, и мы пошли к перевернутым дровням. У меня-то шинель была добрая, но товарищ попросил — пойдем, говорит, со мной. Я подумал — а что мне сделается, и пошел с ним. Подходим к дровням — лошадей нет, снег вокруг утоптан. И убитые валяются, кто как упал. Полюбопытствовал я, что это везли мужики, вижу — зерна кукурузы рассыпаны. Только я сгреб со снега горсточку — бац за спиной выстрел. А дело было так: пока я осматривал дровни, унтер стал снимать полушубок с офицера. Но человек тот еще дышал. Ну, знаете, как на войне — унтер мой хотел добить его и вытащил нож. Но у офицера еще хватило сил поднять револьвер, и он выстрелил унтеру в грудь. А мы к этим раненым пошли налегке, винтовки оставили у разбитого сундука, который с дровней упал. Это была беда для унтера. Как грянул выстрел, я так и обмер. Потом медленно оборачиваюсь — вижу, валяется мой унтер на снегу, а офицер целится мне в голову. Лежал он шагах в трех от меня, и кровь из него текла. Что мне было делать? Поднял я руки. Постоял так сколько-то времени — и упала рука у офицера. Сознание напрочь потерял. А я обрадовался, что господь меня уберег. Беру свою винтовку, хочу подсобить офицеру на тот свет — ствол в грудь ему упер… В такие минуты ни о чем ведь не думаешь. Просто хотелось мне избавиться от всего этого. И не смотрел я никуда… Не знаю… Может, и не видел я ничего, может, почудилось, а может, сам господь бог устроил так и показал мне эту тряпку. Только вдруг — а палец мой уже на спуске, и готов я убить человека — мелькнул у меня в глазах клочок чудной такой материи. Знакомый такой лоскут… И не знаю, как это я упомнил его, — стоит он перед глазами, а в чем дело, сказать не могу… И вот все вижу я этот лоскуток, и все ни о чем не думаю, и все палец на спуске держу. И вдруг слезы у меня полились — да не от жалости, не плакал я, а просто так, словно чудится мне что-то, словно плачет кто-то другой, словно тот офицер плачет. И тут затрещали где-то выстрелы, а меня затрясло, но не от страха. Я видел — офицер открывает глаза, и хватит у него сил еще раз выстрелить, только я уже не мог бояться. Я только смотрел. Смотрю, а слезы все текут, и я считаю: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь — прямо ум за разум зашел. И знаю все-таки, что это я считаю, и руки свои вижу — опухшие, черные, и нутро свое чувствую, и все слышу, будто где-то стреляют. Тут стал я трястись уже всем телом, и никак не остановить мне ни слез этих, ни этой дрожи. Чуть не свалился я на офицера. И было мне так, словно кто-то меня наказывает, но не строго. И будто кто-то горько жалеет меня. Потом я опамятовался от этого блаженного морока, забросал убитых снегом, а офицера оттащил в сторону и дал ему хлебнуть водки. Офицер тот и есть мой господин. Слава господу! Стал я опять солдатом. Господь освободил меня от тяжких мыслей, и опять стало мне так же покойно на душе, как прежде; все пошло по-старому, потому как все мое бремя взял на себя царь, а за меня да за душу мою молились святые и праведники, стоящие одесную бога. И еще потому, что стал обо мне заботиться мой господин, который учил меня служить с честью! Со стягом православным, с образом божьей матери и той страны, где надо пахать землю, как встарь, когда люди любили друг друга и чтили господа бога да царя всемилостивейшего, который держит за нас ответ перед престолом всевышнего…

Вот что рассказал Ваня. Бедняга покрылся потом, и глубокая вера была написана на его лице. Он стоял, вытирая лоб, по которому скользили отблески давних ужасов и давней доброты. Китти разделяла волнение, мощно овладевшее им, и кажется готова была расплакаться.

Но прошли времена, когда плачут. Это болезнь, мы от нее излечились.

А что касается рассказа… Было ль так, не было ль — кто знает? Да это и неважно. Нет здесь никаких чудес, одна истерия. Мне она претит! Ваня — богатырь, ему бы скалы ломать, и вдруг такие заскоки! Я вижу, как этот увалень обсасывает куриную ножку и пялит глаза на девчонок. Как же согласуется одно с другим? Я спросил его и получил ответ:

— Одно дело Россия, другое — Европа. Я вот родился там, и то не понимаю, в чем тут дело, хоть и знаю, как там жить надо. В России над всей землей — божий мир. А то, о чем я рассказывал, — это испытание нам было. И опомнился я тогда, потому что каждым человеком милосердие правит.

Я только рукой махпул. Что толковать с подобными людьми! И чтоб переменить тему, начал шутить с Фран-тишкой. Однако барышни мои что-то примолкли, и то одна, то другая все возвращались к услышанному:

А что стало с князем?

Что вы делали потом?

— Да кабы все рассказывать — до будущего рождества не кончить, — отвечал Ваня. — Наслушались бы вы столько, что в ушах бы загудело. Как великий князь Павел обнимал моего господина под Сандомиром. Как он чуть не стал эмиром в Туркестане, как подвел подкоп под железную дорогу и блокировал Пензу — да еще тысячу таких историй. Но все это, — прибавил он, отвечая на вопрос одной из поварих, — сущая чепуха против того, до чего же моему господину везет с бабами!

Я сказал болтуну, чтобы он не очень-то хвастался.

Я ведь тогда, в охотничьем домике-то, слышал, что ты говорил, и очень хорошо помню, как ты тогда горько корил князя.

А это, — возразил Ваня, — я говорил потому, что был пьян и еще потому, что мне далеко до князя. Я обыкновенный дурак и очень часто не вижу, куда он меня ведет. Не могу я этого понимать.

Больше я из него ничего не вытянул. Он был убежден, что его князь — самый замечательный хозяин из всех, какие когда-либо жили на земле. На том, значит, и осталось. Кухарка дала Ване еще кусок сала на зубок, и постепенно в кухне восстановилось прежнее веселье.

Подобные истории, над которыми взрослые, быть может, слегка улыбнутся, отнюдь не придавая им веры, — того сорта, что могут задурить голову пятнадцатилетним подросткам. Марцел и Китти испытали это на себе. Да и что вы хотите — оба еще и оглядеться-то в жизни как следует не успели. Оба еще — ни рыба ни мясо, и сами в себе разобраться не в состоянии. Ходят как зачарованные. Чуть подует легонький ветерок — они уже толкуют об ужасных ураганах, а утрет кто украдкой слезинку — уже плачут над этим человеком, как дети малые. Однако при всем том и они уже кое-что слыхали о ночных свиданиях, и не так уж они невинны, как бы вы думали. Знаете ли вы, как представляют они себе возлюбленную? Этакой королевой с длинными ресницами, которая трубит о своей любви на всех перекрестках и в порыве страсти, запрокинув голову, бросается на грудь возлюбленного.

Мощный звук этой зори долетает и до детских спален и не могут тогда уснуть эти маленькие люди, и мечутся в своих постельках ночи напролет. Все это — святая правда. Дети могут грызть себе ногти и, засунув пальчик в рот, с рожицей, покрытой царапинами (следы последней драки из-за какого-нибудь пирожка), думать о делах: любви.

Когда Ваня закончил повествование о подвигах своего господина и когда Китти уже в самом деле пора было уходить спать, оба подростка выскользнули из кухни. Кто знает, что видели они в те минуты в обоих русских, кто знает, какие великолепные головы приставляли они к их плечам, какие сердца вкладывали им в грудь. Китти дала себе волю. Тут оба заговорили — наперебой, находя в этом сплетении правды и лжи тысячи поводов для размышлений. Марцел был еще большим простачком, чем Китти, но — как это свойственно мужчинам или мальчикам — воспринимал все гораздо конкретнее, чем его подружка. Он первый сказал, что попросит у полковника разрешения уйти с ним. Куда? Куда заблагорассудится полковнику, куда он поведет!