Превосходно! — ответил полковник, рассмеявшись еще сердечнее. — Отлично, приятель! А дальше знаешь? Продолжай же!
Сюзанн и Михаэла были несколько удивлены таким ответом, показавшимся им весьма неубедительным. Это не смутило князя. Он как ни в чем не бывало заговорил со своими учениками, а те с восторгом внимали его наставлениям.
— Жаль, — молвила Сюзанн, — я полагала, мы увидим больше того, что вы нам показали.
Князь пожал плечами и ответил, что ему, конечно же, нет нужды доказывать свои слова.
Я понял — наших барышень, которые удалились полные странных мыслей, ждет новое испытание.
Но пан Ян остался. Он был зловеще молчалив, ожидая, что ему все-таки удастся взяться за оружие и он успеет показать свои превосходные качества. Князь, однако, словно не замечал его.
С этого времени Михаэла начала сомневаться в князе и, находя в своем сомнении лекарство от зарождающейся любви, преувеличивала свое недоверие. «Как же так? — говорила она себе. — Чтобы я, утверждающая, что князь лжет, что он неправильно держит шпагу, я, насмехавшаяся ему в глаза, — чтобы я была влюблена? Глупости! Он — авантюрист, скитающийся по свету и приписывающий себе свойства, которых ему явно недостает».
Быть может, в голове Сюзанн бродили подобные же мысли, но если и было так, то они доставляли француженке куда больше досады и печали, чем Михаэле. Она трепыхалась, как пойманный зверек, но не могла изменить своего сердца и любила князя тем более, чем менее того желала.
Девушки, подобные Михаэле и Сюзанн, нередко попадаются на приманку обманщиков и, даже поняв со временем их вероломство и бесчестность, не отрекаются от своего слова и сохраняют им верность. Разве вы не слыхали, что страшные пороки и проклятые поэты, чье искусство питается из источников ночи и преступления, сильнее и чаще околдовывают невинные души, чем чистая и прозрачная поэзия? Нужно ли удивляться тому, что Сюзанн и Михаэла, отвергая князя, любили его по-прежнему? Их состояние было сходно с состоянием Марцелла и Китти, у которых ведь тоже дрогнуло что-то в сердечках, которые тоже почувствовали, что возлюбленный их князь отдалился от них, не опровергнув обвинения, брошенного ему в лицо Яном.
Француженка и старшая из сестер поступали как взрослые люди, в то время как Марцел и Китти были еще слишком детьми: и они ответили на опасность еще большей любовью, упрямством, румянцем, возмущением и ненавистью к пану Яну.
Об этом случае, точно так же, как и о моих визитах к Корнелии, пошли толки по всей Отраде, и всюду, где об этом говорилось, образовывались две партии: партия белых, то есть князя, и партия пана Яна. Во главе последней встала Франтишка, не устававшая повторять, кто именно подлинный любовник Корнелии.
— Молчи! Замолчи, клеветница! — отвечали ей подруги и с пылающими глазами, со вздымающейся грудью защищали полковника.
Естественно, нашлись и равнодушные — эти твердили, что с них хватает и собственных забот, и просили всех спорящих из-за князя, оставить их наконец в покое.
Между тем князь не обнаруживал никакой тревоги. На лице его не появлялось признаков дурного настроения. Он обращался к Яну так же дружески, как и прежде, посмеиваясь над ним, словно имел на то право. Князь был снисходителен к Яну, а меня от этого черти корчили.
ПОЩЕЧИНА
На другой день я отправился на свидание, назначенное мною голландцу Хюлиденну. Я пришел раньше, чем нужно, и спокойно начал прогуливаться от дуба к дубу, убивая время декламированием всякой чепухи, совершенно бессвязной, но сохранявшей размер и ритм александрийского стиха. В эти бессмысленные строчки я вплетал как попало все, что приходило мне в голову, и радовался, когда получалось складно. Я забавлялся, как бржежаский кардинал, который, по слухам, предается на прогулках тому же занятию.
Место, выбранное мной для встречи с голландцем, было тайным, удаленным, хорошо укрытым от глаз, недоступным… короче, таким, какое, казалось, застраховывало меня от всякой неожиданности, и я все повышал и повышал голос.
То ли на пятидесятой, то ли на семидесятой строчке моей ритмизированной болтовни позади меня внезапно раздался смех. Боже мой! Я замер, ошеломленный, сердце мое захолонуло, и под его все более медленные удары я слышал, как одно полушарие моего мозга отвечает другому: «Он пойман! Пойман! Вот чем кончается легкомысленное поведение!»
В секунду, пролетевшую, без сомнения, быстрее, чем вы успеете перевернуть страницу, я пережил бесчисленное множество мыслей, прозвучавших жутким аккордом ужаса. Гром и молния! С тех пор я знаю, что такое страх. С тех пор мне известен воровской испуг, с дрожащими руками крадущийся вдоль стен. Когда я опамятовался, то увидел господина Хюлиденна с Марцелом.
— Простите, — сказал маленький шалопай, — я не мог удержаться, вы так смешно декламировали…
И, не дождавшись моего ответа, он продолжал:
— Я проводил господина — он говорит, вы ему написали, чтоб он пришел сюда, в дубовую рощу, а сам он дороги не знает.
Я вознаградил Марцела, как никогда ранее, ибо совершенно утратил самообладание. Мысли мои и тело мне не повиновались. Только увидев, как удаляется юноша, я сумел наконец расслабить мышцы руки, которая непроизвольно прижимала к моей груди переплет «Южночешской хроники», спрятанный под пальто.
Затем, припомнив несколько немецких слов, я отчитал господина Хюлиденна за неосторожность.
— Если вы столь неуклюже приводите в исполнение свои махинации, то я не желаю иметь с вами ничего общего! — заявил я под конец.
С этими словами я собрался покинуть голландца, чтобы вернуть переплет на прежнее место.
Господин же Хюлиденн, как мне показалось, привык к воровству куда большего размаха, ибо говорил он об этих делах крайне непринужденно.
— Ваше волнение, — сказал он, — может повысить цену на сто крон. Но, поверьте мне, большего не стоит ни та сцена, которую вы мне устроили, ни ваш переплет.
Тут он отсчитал восемь сотен, клянясь, что амстердамский букинист пропесочит его по первое число.
Ей-богу, я дрожал как осиновый лист, принимая эти гнусные деньги, но как ни старался я, никакими силами не удалось мне вытянуть из упрямца ни геллером больше. Тогда я вручил ему переплет и, коротко простившись, поспешил домой.
О, это возвращение! Я озирался по сторонам, я бежал, как капуцин, забредший на улицу проституток.
Наконец — подворье Отрады, наконец-то я мог вздохнуть как честный человек! «Дам Марцелу еще десять крон, — сказал я себе, — оглянусь еще разок, и дело забудется навсегда». При такой мысли естественно было оглянуться в действительности, что я и сделал одним глазом. И что же я увидел?! У восточного подъезда стоял пан Стокласа и смотрел на меня, как тюремный надзиратель.
Мне показалось, что воздух лишился прозрачности. Я перестал слышать и видеть, и все, что происходило передо мной, не достигало моего сознания.
Зато внутри моего существа, в костях, в артериях и венах, в межклеточных пространствах и всюду там, где ткани тела способны пропускать частицы силы, тока, звука или просто дрожи, — поднимался вопль: берегись! Берегись, или нам крышка!
Я говорил, что был ошеломлен, когда за моей спиной появился Марцел, — так вот, теперь на помощь мне поспешили все соки моего организма, все способности духа, Я отвечал хозяину хоть и с почтительного расстояния, но столь красноречиво, что даже напугал его.
Вам нехорошо? — осведомился Стокласа, поднимая брови.
Ах, — ответил я, — просто у меня много дела в библиотеке, и мне не хочется терять времени.
Как видите, закончил я довольно неловко.
Прибежав в свою комнату, я нашел на столике письма, пришедшие с сегодняшней почтой. Рядом с двумя напоминаниями об уплате и открыткой от какого-то языковеда из Брно лежало послание сестры моей Анделы.
Я читал его, смущенный и недовольный. Моя дорогая сестрица требовала денег.
«Бернард, — писала она почерком, по которому я узнавал черты и характер нашей матушки, — вспомни только, Бернард, сколько ты нам стоил, пока учился в своих школах! Одних тетрадок с книжками что было куплено! Я ведь молодая была, а какую радость видела? Кабы ты нас послушался да взялся за что дельное, все мы могли бы жить в достатке и я могла бы получше выйти замуж. Тогда б и забот таких не знала, как нынче. Но уж коли сделано такое глупое дело, да коли Элишка такое натворила, то прошу я тебя — будь хоть теперь-то благодарным! Что ей, бедной, делать? Сам, поди, сообразишь, что тут никакими разговорами не поможешь, когда у ней уже три месяца. Девчонке нужно несколько монет, и не такие уже большие деньги мы у тебя просим! Так что вспомни, что я для тебя сделала, может, и почувствуешь какую благодарность. Это еще покойная мама говорила, что ничего хорошего мы от тебя не дождемся, но, может, дело еще не так плохо, ты, поди, образованный и сам понимаешь, что такое племянница в подобной беде».
На обороте сестра настаивала, чтобы я послал ей тысячу крон.
Задумчиво вертя в пальцах письмо, искал я какую-нибудь приличную отговорку. Помимо денег, полученных от Хюлиденна, у меня было еще семьдесят крон, выигранных мною в карты, но этого все равно мало. На мое жалованье у Стокласы крумловские мои кредиторы наложили арест. Часть его уходила в ссудную кассу, кое-что — на трактиры, остальное принадлежало прочим заимодавцам из числа портных, сапожников и тому подобное. Я спрашивал себя, как помочь мадемуазель Сюзанн и вместе с тем еще удовлетворить сестру. «Постараюсь избегать мелких расходов, — сказал я себе. — На сэкономленные деньги куплю новый переплет, да сестре буду высылать по сотне». Затем я дал себе зарок воздерживаться от вина и осмотрел свой гардероб. Платье мое показалось мне ещо весьма приличным. Я как раз стоял перед открытым шкафом, расправив на руках свою шубейку, когда в дверь постучали.
Это была ключница Корнелия.
Она вошла с выражением укора на лице и села на кровать — на то самое место, где я провел ночь, когда князь спал с Сюзанн. Я собрался было насмешливо пожать Корнелии руку и справиться о здоровье господина полковника, но тут моя приятельница расплакалась и обрушила на меня град упреков.