«Девушка! На пару палок!»
За несколько секунд до этой выходки он увлеченно рассуждал о барабанах, о недосягаемой для рядового лабуха стоимости фирменной установки Ludwig или Premier.
— Премьер, — добавлял он, — но не Косыгин. Загадка.
Самойлов не мог определить, видит ли он это впервые, или попросту забыл о его существовании — угрюмый пролом в кирпичном заборе, а за ним едва не вплотную стена трансформаторной будки, гипнотически действующая на любителей уличного мочеиспускания. Туда они — один за другим — и шагнули.
Нападающий, позабыв про бутылку, принялся возиться с ширинкой, стоя спиной к тем, кого он сюда притащил. Лукьянов, рискуя что-нибудь себе сломать, скакал по грудам битого кирпича. Верхний этаж школьного здания без света был почти невидим. В сгустившейся темноте заднего двора неясно чернели остатки невывезенного металлолома.
Впервые за все время их знакомства, Самойлов распивал с Нападающим что-то более крепкое, чем пиво. Еще и при свидетеле. Он опасался тошноты, но в меру горьковатая жидкость, похожая на яблочный сок, спокойно пролилась в его желудок. Лукьянов поспешил угостить юного пьяницу «Золотым пляжем».
Через пять минут Самойлову начали становиться безразличными одна за другой все неприятные темы прошедшего дня: обыденный, даже затрапезный вид Ани, если он видит ее грызущей колпачок за партой или в плоских тапочках-чешках на физкультуре, дурацкая репетиция зануды Данченко, дурной глаз алкоголика Шефа, поставленного директором школы непонятно за какие такие заслуги…
Постепенно раскрепощенная память Самойлова, сортируя нужное-ненужное, сохраняет, очертив, только лучшее впечатление последних дней — длинный опус The Who, что играл в похожей на местечковую избу комнате сбитого машиной Лёвы Шульца.
«Хотеть… Дурак… Опять», — напрягая ставший от вина воздушным и пористым мозг, Самойлов восстанавливал известные ему английские слова, чтобы из них, подобно кускам разрубленной змеи, сложилось имя песни — Won’t get fooled again. Он видел зал глубочайшего подземелья, чьи километровые своды простерты выше фонтана, томительно звучат синтезаторы, удерживая от оваций невидимые глазу сонмы слетевшихся ценителей. Изредка громыхнут барабаны, гулкие, будто отлиты из вулканической лавы, и вновь — минуты-века тревожного ожидания, когда же вырвется сигнал и пустое место в центре земного шара внезапно озарится и его затопит мощнейший свет, чтобы все, кто пришел, получили возможность разглядеть наконец друг друга.
Самойлову не давала покоя мысль, отчего данное видение столь властно овладевает им здесь — на данном клочке земной поверхности. Подходящих слов, чтобы разъяснить себе этот феномен хотя бы частично, ему не хватало. Он подозревал, и уверенность эта возрастала, обгоняя опьянение, что открывшиеся ему бездны сами по себе гораздо важнее того, каким слогом они будут изложены. Об их существовании явно известно не ему одному. Кому надо — тем и ведомо.
Двое других ансамблистов тем временем тоже кое-что весьма оживленно обсуждали. В их разговоре неоднократно успело промелькнуть словосочетание «женская параша». В отличие от парализованного темнотой второго этажа, оба окна женского туалета, замазанные, понятное дело, краской, белели, как две абстрактные картины, приглашая желающих посетить эту «выставку».
По левую сторону от них, смутно очерченный, возвышался ход в подвальное помещение, куда уводила довольно крутая лестница со множеством узких ступенек. Если дверь внизу не была заперта, между двух уроков труда можно было взбежать на поверхность, жадно глотнуть кислорода, и обратно туда — под монастырские своды, оглашаемые стуком молотков и скрежетом напильников.
— А что если сейчас за нами кто-нибудь следит? — выпалил Лукьянов ни к селу ни к городу, как часом ранее той девице. — Все видит, все слышит, — развил он свою мысль. — Завтра обо все доложит Шефу.
Ни слова не сказав друг другу, мальчики потушили сигареты и, обогнув будку, медленно пересекли присыпанный гравием двор. Сделав несколько шагов, Самойлов отстал, нагнулся и что-то поднял с земли. Трамвайная линия безмолвствовала. Трамваи стали ходить реже, значит, уже как минимум девятый час.
Их появление никого не спугнуло, ничья фигура не метнулась в испуге от окон женской уборной, тем более — от мужской. Данченко, широко расставив ноги, думал было обмочить порог спуска в подвал, но отказался от этой мысли, пробормотав:
«Бздошновато».
В огромном, как на вокзале, окне по центру просматривался вестибюль, где была расположена вахта ночного сторожа: стол, стул и лампа. Какой-то мужчина, по возрасту и костюму «дяхорик», но вряд ли пенсионер, сидя в ленинской позе, читал газету, словно тоже знал, что за ним кто-то наблюдает. Он был лысый, с выпуклым лбом. Одет тепло — поверх синей кофты безрукавка на меху.
Притихший Лукьянов, замерев, не сводил глаз с читающего вахтера, почти вплотную прильнув к стеклам. А ведь совсем недавно орал и метался по сцене, изображая обезьяну. С неизъяснимым ужасом Самойлов обнаружил, как, в сущности, плохо он знает этого человека, с какой неохотой доверился выбору Данченко с его единственным кандидатом.
Если Лукьянов с детства посещает музыкалку, от него не могла ускользнуть полнейшая бездарность Нападающего. Значит, этот «ансамбль» задуман и организован для каких-то иных, подозрительных концертов и танцевальных вечеров. Самойлов огляделся по сторонам — хмель выветрился наполовину. «Вслушивается так, — подумал он про Лукьянова, — будто надеется определить тональность хруста газетных листов». Губы светловолосого семиклассника бесшумно шевелились.
Самойлов подошел к Лукьянову и, не говоря ни слова, передал ему половинку кирпича, сжимаемую все это время в правой руке. Почувствовав тяжесть, Лукьянов отступил от окна, повернул лицо и кивнул головою в знак согласия, сопроводив кивок загадочной улыбкой. Данченко делал вид, что поведение двух его спутников ему малоинтересно, поскольку ему заранее известен финал этой шахматной комбинации.
Отойдя на полтора метра от темного прямоугольника, Лукьянов с неимоверной осторожностью, даже не прошуршав рукавом болоньевой куртки, размахнулся и метнул камень в густую, будто гуталином набитую, глубину.
Снизу донесся человеческий вопль.
8.12.2008
МОЛНИЯ
Кто дал Вадюше этот пласт, он нам так и не сказал. Ранним зимним вечером, когда замерзшие подростки, перетаптываясь вокруг доминошного столика, ставили по очереди на скамью то одну, то другую ноги, Вадюша в гэдээровской шубе и сдвинутой набекрень ушанке, напоминая больше завмага, чем старшеклассника, хвастал своими достижениями. Самойлов все-таки задал ему запоздалый вопрос: откуда у него тогда появилась пластинка Роллингов? — рассчитывая ее выкупить, если она до сих пор у Вадюши. Вадюша не сразу припомнил, о чем речь. Его больше интересовали Нэлла и Лиля, которым он предлагал сигареты. С третьего раза решилась закурить только Лиля. Нэлла, как спортсменка, отказалась. Вадюша гордо заявил, что курево не мешает ему успешно заниматься вольной борьбой и даже побеждать на соревнованиях. Лишь после этого он, рисуясь перед девочками, посоветовал Фрицу (так он называл Самойлова) поменьше слушать разных «роллингстонов» и переходить на нормальную музыку. В ответ Самойлов презрительно скривился, но самовлюбленный Вадюша в темноте этого не разглядел.
Когда Лиля с Нэллой, сославшись на холод и уроки, удалились (они жили в одном подъезде), Вадюша небрежно, но отчетливо прокомментировал:
«Посцать захотели. Могли бы и здесь…»
Он щедро угостил однополую компанию, в том числе и Фрица, «Тракией» и, не выключая зажигалки, показал фотокарточку обычной тётки на пляже, только без купальника.
Сделав несколько затяжек, Фриц осмелел и начал было про фоторепортаж в одном журнале:
— Штаты, проститутки вдоль улицы стоят…
— И шо они делают? — тут же перебил его Вадюша и, понизив голос, невозмутимо уточнил: — Пиздою шелестят?
Фриц, он же Самойлов, не нашелся, что ответить, и лишь ухмыльнулся в ответ. От сырого и морозного ветра глаза у него и так слезились.
Самойлову известно, почему Вадюша всячески подчеркивает свою мужественность, щеголяя знакомством с «королями» других районов, бросаясь кличками типа Бен или Босс. Подслушанная за гаражами история, чей смысл все еще не до конца понятен, не полностью доступен воображению Самойлова, гласит, будто пухлого Вадюшу заманил кульком «дюшесок» на самый чердак среднего подъезда какой-то «армянин». А родители потом его «мыли, мыли», «отмывали, отмывали…» Скурив до конца болгарскую сигарету, Самойлов мнет ледяными пальцами ее пятнистый фильтр, размышляя: была ли на брюках того «армянина» молния? Или он носил галифе?
С некоторых пор Самойлов, будучи полным идиотом в вычислениях, несмотря на не менее обидную, чем Фриц, кличку Купи-Продай, начал бредить цифрами, точнее номерами. В нем вдруг пробудилась запоздалая страсть к всевозможным шифровкам и кодам. Причем все эти комбинации сейфов, где хранятся секретные планы наступлений, «одобренные самим фюрером», или распечатки шпионских радиограмм, перехваченные алкоголиками в париках и с пронзительным взглядом, никак не волновали его в том возрасте, когда другие мальчики, отбросив застенчивость, изображают азбуку Морзе и мастерят из гвоздей и лески подобия радиопередатчиков. Эфир интересовал его исключительно как источник поп-музыки — чтобы ее было как можно больше, столько, чтобы забить ею голову до такой степени, когда туда против его воли уже нельзя будет вдалбливать бесполезные знания, превращающие изначально свободного человека (он видел это, наблюдая за взрослыми) в суетливого слугу, в самому себе противного раба!
Самойлов с трепетом изучал номерные индексы западных пластинок, тех немногих, с которых он успел что-то переписать — за деньги, естественно. Но ведь для себя, для себя. Он уже твердо решил, что не будет зарабатывать на жизнь честным трудом, но если ему что-то надо, готов потратить — хуй с вами, рассчитаемся. Только бы не отставать от Запада, круглый год неутомимо фонтанирующего живительным водопадом ошеломляющих новинок.