тобы не тратиться на порнографию.
Желание Аннушки прозрачно и безвредно на вид, как самая смертельная кислота. А воздух в комнате чем-то пропитан, чувствуется какой-то острый привкус. Я уже окрестил его про себя «запах миндаля».
Мардук! Гомсэк! Люди, владеющие своим телом, как тот рыгающий огнем негр, которым они поголовно восхищаются. Они ловко садятся и с легкостью встают, умеют показывать с помощью пальцев на стене силуэты разных животных. Одним словом — иероглифы. Но при этом ничего не хотят покупать. Совсем не умеют расставаться с деньгами.
После чайной церемонии с сухим печеньем, иначе такое чаепитие не назовешь, Мардук завел разговор о своей женитьбе, проблемах со здоровьем и «жлобских замашках» собственных родителей. Ну, штамп в паспорте ему скоро понадобится для легализации своего педерастичегого альтер-эго. Без бумажки, при всем нашем самомнении, мы что-то вроде насекомых. Хочешь быть любимым — женись, любишь несовершеннолетних — доставай справку об импотенции. Говорят, она спасла Михаила Водяного.
Заметив, что я пытаюсь рассматривать большую картину без рамки, Аннушка включила верхний свет. Неизвестный мне художник изобразил голову человека на кубическом постаменте. Почему-то я сразу решил, что это автопортрет. Выпуклые веки, шелковистая бородка, длинные пряди волос, овевающие благородно лысеющий череп, чувственные губы. Крови не видно, но голова как будто живая. И к этой любовно выписанной голове отовсюду тянутся анемичными руками полупрозрачные девы, нимфы всевозможные. Кому-то, быть может, о чем-то говорили черты их полудетских лиц, кто-то мог назвать каждую из них по имени.
Аннушка по-актерски ловко вскочила с коврика и встала рядом со мной, как в спектакле про юных подпольщиков. «Это нарисовал один парень-инвалид, — горячо потек заученный текст. — Вы могли о нем слышать, а могли и нет. Его однажды арестовали…»
Фамилия художника готова была слететь у меня с языка, но тут Аннушка сама ее назвала, не дождавшись ответа. Отчего-то ей показалось, что мне обязательно должна быть известна судьба этого хромого живописца с периферии.
— Большая труппа у вас? — спросил я у Мардука, пока хозяйки не было в комнате.
— Ребята приходят, когда могут. А постоянных, верных артистов — человек шестнадцать. Больше десяти. Вы не видели нашу «Вестсайдскую историю»… Много потеряли.
— Афиши видел. Но не рискнул.
— А мы вас ждали.
Мардук пропел кусок из Леонарда Бернстайна.
Я поаплодировал.
Итак, шестнадцать человек, и фисташковый трупак. И все как один подчиняются маленькой женщине в брючках. Временами эта Аня — вылитый Ролан Быков в паричке, из кинофильма «Мертвый сезон».
Большое горе и беда большая
У всего мира и у всех людей
… … … … … … … … … … … …
… … … … … … … … … … … …
Хочу я крикнуть — это не был Данко!
Он с сердцем Ленина погасшая звезда.
А Мардук мне об этом не сказал. Мардук от меня это скрыл. Правда, теперь я и сам знаю, что официально Анна служит в почтовом отделении, разносит телеграммы. Несмотря на развернувшуюся борьбу с тунеядством, Азизян умудряется вообще нигде не работать. Да и я, между прочим, тоже. А вышеприведенное стихотворение хотел отправить в Москву телеграммой какой-то пожилой человек, потрясенный смертью Андропова. Телеграмму не приняли, но Аннушка умудрилась зажать бланк, перепечатала его у себя дома на машинке и теперь раздает знакомым без комментариев, мол, понимайте сами.
Я как-то не замечал за ней антисоветских настроений, ни разу не слышал от нее ни анекдотов, ни реплик в адрес Кремля или Лубянки. Скажу больше — меня ошеломила ее реакция на безобиднейшую «Москву-Петушки». Я шутки ради предложил ей поставить сию поэму со своими питомцами, ну и подсунул экземпляр, наивно полагая, что в зареченских богемных кругах такое чтение — вполне нормальная вещь. Мне, конечно, следовало бы обратить внимание и на «Розу и крест», и на средневековое целомудрие всех этих полуподпольных пантомим, но, повторяю — мне казалось, что они давно привыкли читать классику самиздата, тем более если в ней отсутствует «политика» как таковая.
Реакция Аннушки стала для меня неприятным сюрпризом. Она «набросилась на мне как лютый зверь». Это уже был другой «Ролан Быков» — недалекий фанатик из фильма «Служили два товарища», готовый поставить к стенке недавнего друга ради каких-то своих абстрактных представлений о пороке и добродетели.
Обыкновенно в такой ситуации человек не знает, что ему сказать в свое оправдание, да и в чем, собственно, он должен оправдываться. И перед кем! Перед этой реабилитаторшей горстки глухонемых и питуриков? Оправившись от шока, я вздумал было ей нахамить: «Ты-то, тётя, чем недовольна? Перестраховщица! Да без американцев твои питурики никогда свободы не получат».
Однако потом, после обиды и гнева, навалились привычные усталость и чувство отчаяния — опять связался с какими-то тупыми колхозниками. Им, вон, арабы рубахи дарят. Негры своих народных исполнителей послушать дают: берите, товарищи, только вернуть не забудьте! Эх ты, тютя, нашел, перед кем албанскую душу распахивать.
Зато я не без удовольствия обнаружил, что Анна Мальчевская, выходя из себя, переставляет в словах звуки и ударения. Для поэмы несчастного бухарика Венички у женщины-режиссера нашлось только одно слово.
«Блеватúна!» — семь или восемь раз повторила Анна, словно реплику в пьесе драматурга-абсурдиста.
«Блеватина поднимает паруса» — молча отметил я.
Если бесится, например, Азизян, то бормочет себе под нос: «Сука ебáная». Мне до сих пор неизвестно, чем отличаются «сволóта» и «сволотá», но произносят это слово по-разному. То так, то этак. Ну, а про то, как взрослые, срывая злость на сыне-подростке, говорят не «магнитофон», а почему-то «приемник», знают, я думаю, все. При этом они обязательно угрожают его разбить или выбросить. А если вы этого не слышали, значит, у вас было так называемое счастливое детство, которое вы провели среди древних греков.
Не скрою, мне было приятно узнать, что из «Розы с крестом» ничего не вышло. Как-нибудь проживем и без Блока, и без Андропова. Театральный коллектив, где лично мне был знаком один Оперный Голос, развалился окончательно. А вскоре из города пропал и сам Мардук.
На вопрос, куда он мог податься, Азизян со знанием дела отвечал:
«Изволили податься в Питер, где к этой теме совсем другое отношение. Да-да, Папа, черножопые товарищи молодым людям фирменные катáлоги просто так не дарят. Фирменные каталоги, Папа, стоят будь-будь. Благо дело, я же тоже вхож в вам небезызвестный гуртожиток, и собственным, вот этим, глазом имел возможность полюбоваться, как два весьма упитанных голубчика из Бирмы изволили друг друга просаживать у вiчко. Смачно! Славно! Кстати, Папа, а шо там наш Молодой Художник»?
Молодой Художник к тому времени успел сделаться моим собутыльником. Скучноватый молодой человек с невыразительным европейским лицом действительно умел рисовать. Мнения у него насчет того холста, что висел в комнате с циновками, я не спрашивал, зато выпить он мог много, поскольку всегда пребывал в напряжении. Типичный представитель обывательского полуподполья, из тех, кто поставил перед собой некую тайную цель — жениться на иностранке, сбежать в Турцию, или просто проломить кому следует голову в день рождения Гитлера. «Что-то его гложет» — лучше о таком субъекте не скажешь.
Мы у него дома. Сидим, пьем. Комната окнами во двор. Тишина в чужих дворах вызывает у меня зависть. Мне все кажется, что под моими окнами слишком шумно, и шум этот с каждым годом все возрастает. Мы переслушали все, что хотели, когда Молодой Художник решил показать мне какую-то новую запись, продевает ленту в шибающий одеколоном магнитофон, нажимает клавишу «воспр.» и тут заиграло что-то явно не заграничное, вычурно-ущербное по духу. Какая-то полуживая запись, будто бы со спектакля.
Так и есть.
«Ой, это не совсем то — говорит Молодой Художник и заговорщицки подмигивает. — Это же Мардук со своей группой».
Мне уже доводилось слышать вскользь, что в Ленинграде Мардук не просто учится, но и пробует силы на эстраде. Неспроста он мне еще здесь чем-то напоминал молодого Зельдина в «Учителе танцев». А теперь я узнаю, что способный юноша стал солистом экспериментального ансамбля «Ярмарка».
Знай ребят из Заречья! — как говорил клавишник Сру-ля-ля, угрожая на пляже двум бабам, которые до того все повыпивали и ушли. Сру-ля-ля работал в «Березках», ресторане сумеречных настроений. А любителей сумеречных настроений в нашем городе год от года остается все меньше.
Стены и потолок в своей комнате Молодой Художник расписал собственноручно. Отовсюду, куда ни глянь на тебя смотрят фантастические сюжеты в духе Роджера Дина: освещенная снизу подводная архитектура, острова-моллюски. Красиво.
«Видишь вон того, с нахальной мордой, — еще давно указывал мне на балке физиономист Дымок. — Это ближайший друг нашего армянского мальчика». Почему-то сдержанность в сочетании с неагрессивным скептицизмом у нас принимают за нахальство. А по-моему, художник-инвалид, малюющий свою лупоглазую голову в хороводе голых малолеток — вот где подлинное нахальство. Инвалиды-вымогатели, между нами говоря — это пятая колонна, почище крымских татар, или других каких, по выражению того же Сру-ля-ля, «друзей Сахарова». Недаром за границей эти протезники болезные держат за глотку половину свободного мира.
«Мой знакомый ходил в Париже на Роберта Фриппа, — вкрадчиво вещает Молодой Художник, а дворовый воздух за окнами продолжает темнеть, словно взболтанная за день белизна, остывая, садится на землю под деревьями. — Зал не больше двухсот мест. Акустика супер. Стульев нет, исключительно кресла. Рядом две лесбияночки. Вы хотели бы…»
Кажется, и мне знаком этот «друг» — слащавый полуармяшка-малоросс, сын хорошего инженера и низкосракой бабы с доберманом. Его паханец известен тем, что отливал из свинца брелочки-пистолетики и загонял их потом ссыкунам на балке. Маленькие — по полтиннику, большие — по рублю.