Конец «Золотой лилии» — страница 27 из 61

Шура достала два ярко-оранжевых, крупных мандарина. Один предложила Гале.

– Это я из зала со столика ухитрилась взять, когда уходили. Хотела еще пирожных хватануть, не получилось. Уборщица приперлась.

– Лучше дочке отнеси.

– Ничего, ей хватит. Я целую пригоршню в сумку смела.

За окном вагона тянулись не сильно заснеженные, тускловатые утренние пейзажи. Кто-то входил и выходил на станциях. Ослабевшие без сна музыкантши, не оборачиваясь, зевали.

– Во, сколько строят. Скоро ни полей, ни лесов не останется, одни коттеджи. Целые города из фазенд. Некоторые прямо дворцы шарашат. Железно отдельные категории граждан научились бабки рубить, – продолжала Шура, жуя нежные дольки мандарина. – Голова болит. Мы с чернушкой виски нахлестались для вдохновения. Ты умница, мало пьешь. А тут – только спиртным да куревом себя и поддерживаем. Заметила, какие мы смолим сигареты? Их нам бесплатно администратор Любка подкидывает.

Галя встряхнулась, отогнала дремоту и навострила уши.

– Заметила, – сказала она с наивной откровенностью простофили. – Когда я у вас закурила, сразу храбрее стала. Как будто развеселилась с чего-то… И кажется: все трын-трава…

– Думаю, в Любкиных сигаретах легкий наркотик, – согласилась Шура. – Ты, наверно, в таких вещах не особо сечешь. А я уж лет шесть в этом бульоне варюсь. Сейчас «Лилия» и ресторан. Был и ночной клуб. Правда, захудалый, но система одна. Клубы, дискотеки, закрытые заведения, вроде «Лилии», без наркоты не обходятся. Чтобы заставить персонал выкладываться, а клиентов быть щедрее, без спецсредств не обойтись. Как закон. Шампанское, виски – этого уже мало. Ты, например, знаешь, какого черта тебе навязали таскать сюда аккордеон? Он тут тебе не нужен, а таскаешь, как миленькая. И Зина таскала… – Шура внезапно посмотрела на Галю испуганными глазами, резко повернула голову и осмотрелась кругом. – Поплачусь когда-нибудь из-за своего болтливого языка…

– Мне тоже посоветовали меньше спрашивать. Лучше буду жить, сказали. А то возникнут проблемы. Очень серьезно намекнули, – изображая невнятный страх, сообщила спутнице Галя.

– Давай кончим эту тему, – нервно произнесла Шура. – Я жалею, что послушалась сдуру Таньку Бештлам. Не уверена, возможно ли самовольно уйти из «Лилии», если станет невмоготу. Собьют где-нибудь машиной… А то под электричку попадешь случайно… Много способов есть убрать человека, знающего изнутри порядки в филиале клуба «Золотая лилия», – грустно рассуждала Шура Козырева, поглядывая на Галю; наверно, жалея о своей крамольной откровенности. Впрочем, она тут же сердито продолжала: – Самое противное, когда вызывают к Илляшевской, и та говорит: «Прими душ, опрыскайся жасминовым спреем, накинь прозрачный халат. Одна дама хочет пообщаться с тобой тет-а-тет…»

– Да… – задумчиво произнесла Галя, анализируя как лейтенант милиции свое задание в этом опасном вертепе. – И ведь одни женщины. Прекрасный пол, так сказать… Даже охранники.

– Ну, это только Инга для антуража. А еще есть три амбала под метр девяносто. Главный у них – бывший мент, Юрка Екумович…

Галино сердце тревожно заколотилось. Только профессиональная выучка помогла взять себя в руки. Внешне она осталась невозмутимой. Зевала теперь деланно, чтобы было время унять в душе панику. «Кажется, я горю, – думала лейтенант Михайлова. – Бывший муж скажет Илляшевской, и тогда мне крышка. Скорее всего, убьют. Говорили, по неподтвержденным данным, Илляшевская безжалостна. А Екумович и не вспомнит про наши сладкие объятия четыре года назад. За это время у него было, конечно, столько многоопытных партнерш, что он давно забыл жену, глупую подмосковную девчонку».

– Интересный мужик до дрожи, – рассказывала между тем Козырева, неприятно оживившись, – такой, как бы тебе описать… такой неотразимый самец, что ли… Ему Илляшевская по-дружески поставляет из нашей компании певичек, плясуний…

– Как ты думаешь, он мог видеть нас на эстраде? – спросила Галя, подавляя внезапный страх.

– Во время представления мужская охрана не появляется. А то клиентки взбеленятся, приезжать перестанут. Охранники находятся позади здания, либо в своей комнате, в полуподвале. Вход на территорию у них тоже отдельный.

Галя почувствовала, что тревога убывает, и страх медленно оставляет место деловитым холодным мыслям.

– Я вижу, контроль в «Лилии» – о-ё-ёй!.. А Илляшевская или Люба проверяют наши сумки, пока мы работаем?

Шура рассеянно пожала плечами.

– В принципе, если им стукнет в голову, возьмут да обшарят. Сумки вытрясут. Не постесняются. Пока вроде такого не было. Во всяком случае, никто обыска у себя не обнаруживал.

«Приезжаю и тут же звоню Андрею Маслаченко, – размышляла лейтенант Михайлова, притворяясь задремавшей. – Пусть обсудят у начальника, как мне действовать дальше».

* * *

Вместе с Гороховским Сидорин выехал по факту самоубийства гражданина Майсурова. Сообщила мать, причем тон телефонного сообщения был, как ни странно, совершенно спокойным. Сидорин спрашивал Блазнина и Маслаченко, не говорит ли им что-нибудь фамилия «Майсуров». Тренированная память подавала ему неясные зашифрованные знаки. И он вспомнил (при подсказке старшего лейтенанта Блазнина) о заявлении пенсионерки Майсуровой про попытку суицида ее тридцатидвухлетнего сына, состоявшего на учете в психдиспансере.

Войдя в квартиру, куда их впустила пожилая женщина кавказского типа, опера увидели лежавшего на диване худощавого молодого мужчину в рубашке с коротким рукавом и серых брюках. Самоубийца был слегка лысоват, чисто выбрит. Его лицо не выражало страданий удушья. Глаза крепко зажмурены, губы поджаты. Мать поглядывала на мертвого сына почти равнодушно.

«Довольно редко душевное равновесие при сложившихся обстоятельствах, – подумал не без привычной подозрительности Сидорин. – Восточные люди, особенно женщины, при кончине родственника, тем более сына, выражают крайнюю степень скорби. Кричат, причитают, рвут волосы, падают в обморок… А эта престарелая дама хоть бы всплакнула… Однако она устала, наверно, от своего психа до полного отупения».

– Паспорта предъявите, ваш и его, – обратился Сидорин к матери повесившегося. – Когда это произошло?

– Чуть больше получаса тому назад, – нерусским голосом, но без характерного акцента ответила женщина, подавая ему паспорта. – Я сказала: «Нико, я схожу в магазин за молоком». Он ответил: «Иди, мама, куда тебе надо», – и включил телевизор. Я спустилась в магазин, купила молоко. Вернулась, а он уже… – Она показала крюк для светильника.

Сидорин сел за стол, достал из кейса ручку и лист бумаги. Стал писать протокол.

– Кто его снял?

– Я. Нико не тяжелый.

– Где орудие самоубийства?

– Вот. Его брючный ремень.

– Почему больного… он ведь психически больной… оставили одного?

– Но я не могла все двадцать четыре часа в сутки находиться рядом с ним.

– Нужно было приглашать кого-то из родственников.

– У нас здесь нет родственников.

– Зачем ему разрешили иметь ремень?

– Нико очень сердился, если я давила на него. И в доме есть веревки, кухонные ножи. Или вот… окно.

– Почему светильник снят с крюка?

– Он сам снял.

– Вы говорите: окно. Ваш сын пытался выброситься в окно?

– Два раза. Я повисала на нем, как гиря. Мы долго боролись. Наконец, он меня слушался и переставал туда рваться.

– Сергей, позвони в управление, – сказал капитан Гороховскому, подавляя желание закурить сигарету и от того внутренне раздражаясь. – Пусть приедет эксперт и вызовут по этому адресу (хотел привычно брякнуть «труповозку», но сдержался) медицинскую машину. Потом постарайся пригласить кого-нибудь… Соседей, например.

– Телефон в другой комнате? – уточнил Гороховский, обращаясь к хозяйке, и пошел звонить.

«Ну, конечно, поехали оформлять покойника, а мобильник не взяли. Зато я “стечкина” за каким-то дьяволом прихватил», – с беспричинной досадой мысленно упрекнул себя Сидорин.

Пока он писал протокол, старший лейтенант отзвонил. Потом вышел на лестничную площадку, поднялся этажом выше и привел понятых: женщину лет тридцати, растрепанную, растерянную, в кухонном фартуке, и пожилого дядьку, с виду довольно бодрого. Женщина горестно кивала матери и жалась у двери, стараясь не смотреть на самоубийцу. Пожилой сосед, наоборот, внимательно оглядел труп, сделал на лице утвердительно-деловое выражение, сел на свободный стул рядом с Сидориным.

– Вас не угнетает нахождение близко от вас покойника? – спросил опер.

– Привык. Я церковный певчий.

– Я тоже привык, – заметил Сидорин, опять почему-то раздражаясь. – Паршивая привычка, по правде говоря. Подойдите, распишитесь вот здесь.

– Православная традиция не внушает людям страха перед умершими. Это всё заграничная мистика: всякие чудища из могил, вампиры, скелеты… чепуха разная языческая, – расписавшись, продолжал рассуждать пожилой певчий. – Конечно, помирать никому неохота. Да что поделаешь: все там будем. А так – чего мертвых бояться? Бояться нужно живых. Уж такие звери, такие кровопийцы случаются среди живых-то…

– М-да, это верно, – неожиданно для себя подтвердил капитан.

Соседка тоже расписалась. Побледнев и всё так же боясь увидеть труп, отпрянула к двери.

– Я пойду, – прошептала она и перекрестилась.

– Констатируете смерть гражданина Майсурова? – нарочно, из вредности, придержал ее Сидорин. – Посмотрите-ка еще раз. Ответственно подтверждаете?

Добившись, что молодая женщина еще сильнее побледнела и была близка к обмороку, капитан милостиво ее отпустил. Понятые ушли. Сидорин поднялся из-за стола и отдал протокол Гороховскому.

– Иван, захвати с собой кейс. Жди эксперта и медиков. А я смотаюсь быстро к Щукинскому рынку. Мне там кое с кем поговорить нужно.

Уже застегнув «молнию» на куртке, Сидорин вдруг спросил мать повесившегося Майсурова:

– Вы сказали, что, когда уходили в магазин, ваш сын включил телевизор… Правильно?

– Да, включил, – недоуменно подтвердила пожилая женщина.