Конфликты в Кремле. Сумерки богов по-русски — страница 13 из 52

Да, тут есть цель! В ленивом стаде

Замечен страшный был застой,

И нужен стал, прогресса ради,

Внезапный натиск роковой[13].

Сам Нострадамус позавидовал бы такой прозорливости. За сто лет поэт предвидел застой и предсказывал шоковое лечение. И все же, да извинит меня Ф. Тютчев, ни эти, ни другие его вещие строки – «нам не дано предугадать, как слово наше отзовется…» – не сообщают рентгенограммы внутреннего мира главного героя перестройки.

Меня не встретят среди тех, кто бросает камни в политиков, оступившихся при ограниченной видимости, просчитавшихся в выборе меньшего из зол, не совладавших с собственным азартом и преступивших запретную грань. Таким можно даже посочувствовать. До́лжно ли, однако, входить в чье-либо положение, вызванное его собственным притворством, обманом и позерством?

В 1986–1987 годы я привел в движение все доступные мне рычаги, чтобы пролился свет на тайны, в частности, предвоенной политики СССР. Готовность помощников генсекретаря А. Черняева и Г. Смирнова действовать заодно вселяла надежды. И сам довод казался неотразимым – поза сфинкса невольно делает новое руководство страны адвокатом действий Сталина, несовместимых с советским прочтением норм международного права.

Когда весной 1987 года был созван партийный олимп для обмена мнениями по данной теме, я счел свой долг почти выполненным. Поспешил. От присутствовавшего на Политбюро Г. Смирнова мне известно, что все выступавшие, включая А. Громыко, с разной степенью определенности высказались в пользу признания существования секретных протоколов к договору о ненападении и к договору о границе и дружбе, заключенных СССР с нацистской Германией соответственно в августе и сентябре 1939 года. Кто-то из присутствовавших отмолчался. Итог подвел М. Горбачев:

«Пока передо мной не положат оригиналы, я не могу на основании копий взять на себя политическую ответственность и признать, что протоколы существовали».

Вроде бы забота о чести Отечества и государственная мудрость повелевали семь раз отмерить, прежде чем раз отрезать. Не хочу гадать, как отозвалась сентенция генерального секретаря в душах его коллег, но дебатов не было. И если бы спор даже развернулся, кто сумел бы подвергнуть сомнению утверждение М. Горбачева, будто советские альтернаты протоколов как в воду канули? Никто, кроме В. Болдина, хранителя высших тайн партии и государства. А он приучен был держать язык за зубами.

Между тем Валерию Болдину было что поведать собравшимся. За три дня до заседания Политбюро он, заведующий Общим отделом ЦК, доложил генсекретарю, что оригиналы протоколов в 1946 году перекочевали из канцелярии В. Молотова в партийный архив и с той поры недвижимо покоятся там. Не только доложил, но для убедительности предъявил документы своему патрону, о чем, как заведено у архивариусов повсюду в мире, сделал отметку в сопроводительной учетной карточке.

Что же получалось? Не превышение власти, а явное ею злоупотребление. Пользуясь тем, что Общий отдел находился в его исключительном ведении, М. Горбачев в нарушение регламента Политбюро, согласно которому все члены этого премиума считались равными в правах, определял, кому, что и сколько надлежало знать о прошлом, настоящем и будущем. Без санкции генерального ни одна сколько-нибудь значащая бумага не была доступна для руководителя любого ранга, в том числе для председателя Президиума Верховного Совета и для главы Правительства СССР. Сверх того, ведомства, напрямую подчинявшиеся М. Горбачеву: МИД, Министерство обороны, КГБ, МВД и прочие, – не могли без предварительного согласования отвечать по существу дела на запросы или делиться материалами «особой важности», в том числе касавшимися событий давно минувших дней.

Мы без устали долдонили о гласности, о свободном доступе к информации, прекратили глушение «вражеских голосов». Парламент принял закон о печати, тянувший по сталинским представлениям о демократии на высшую меру наказания. А наш главный поборник гражданских свобод и прав, оказывается, водил за нос даже ближайших своих сподвижников. К великому сожалению, имевшиеся на сей счет предположения и подозрения нашли объективное подтверждение слишком поздно – после 1992 года, когда оставалось кусать свои локти.

Не было никакого доклада В. Болдина, не держал в руках секретных протоколов и географической карты с размашистым автографом Сталина, не перестает повторять М. Горбачев. В такие же детали, как зафиксированные в учетной карточке точная дата и имя лица, знакомившегося с документами, он не входит или, коль деваться некуда, напускает туман: учетная карточка не доказательство, а подделка. Политики ошибаются пуще всего, когда не признаются в собственных ошибках, уже совершенных, или же умаляют их.

Именно информация превращает должность во власть. В Советской России раньше других усвоил это Сталин. Он окружил Ленина густой сетью осведомителей. Сталину доносили, что писал, диктовал, говорил Ленин, какие и кому давал поручения. Сталин провел решение, которое возлагало на него поддержание контактов с Лениным, заточенным после инсульта в Горках, и запрещало всем остальным членам Политбюро, а также правительству «волновать» больного. Будущий диктатор просеивал «продукты нездорового мозга», под которыми понималось критическое и самокритическое сопоставление Лениным благих утопий и правды жизни.

Наследники Сталина с разной степенью интенсивности и искусства выводили свои пьесы на информационных клавишах. При Л. Брежневе, к примеру, была в ходу «шутка»: Ю. Андропов знает про каждого из нас больше, чем мы сами. Слухи, сплетни, клевета – ничто в хозяйстве не терялось и, аккуратно подшитое в досье, засылалось в зависимости от «объекта разработки» на самый верх, где под настроение выносился вердикт – карать или миловать. Из числа житейских проступков реже остального прощались «излишнее любопытство» и «неуважение» к авторитетам.

Кому-кому, а партийному ареопагу не надо было лишний раз об этом напоминать. Членство в Политбюро жаловалось и погашалось по воле генерального. Чем он придирчивей или подозрительней держал себя, тем реже у коллег возникали неудобные вопросы. Последний из генеральных затмил хрущевские и брежневские образцы по части шлюзования информационных потоков, а также разнообразию воспитательных средств.

От взгляда на гражданский долг и гибкости стана зависело – принимать отводимую вам нишу безоговорочно или с резервом. Когда внушали, что альтернатива не прорисовывается или что документов нет, и с нажимом давалось понять: «быть посему», то подмывало возразить: «нет, быть по факту». Только пробиваться к фактам становилось по мере расцвета демократии все проблематичней, особенно когда престиж верховных правителей и факты без видимых причин коллизировали. Так и выходило – рассчитывал до истины докопаться, а отрывал себе яму. С Н. Хрущевым и Ю. Андроповым мои познания тут изрядно обогатились, но горбатого лишь могила выправляет.

Безвыходные ситуации бывают разве что на войне. В иной обстановке можно ретироваться, сыскав предписываемый придворным этикетом предлог. Кое-кто именно так и поступал. Поскольку примеры подавались людьми уважаемыми, они невольно отзывались сомнениями – правильна ли лично моя позиция.

А. Александров-Агентов, с год пообщавшись с отцом перестройки, сказал мне: «М. Горбачеву советники и советы не нужны. Я не хочу чувствовать себя лишним и ухожу». В воспоминаниях, увидевших свет после кончины их автора, А. Александров так раскрыл подоплеку своего решения:

«Наблюдая его (М. Горбачева) контакты с людьми, я все больше убеждался, что внешняя открытость и благожелательная приветливость – это скорее привычная маска, за которой нет действительно теплого и доброго отношения к людям. Внутри – всегда холодный расчет. А это малоприятно.

И второе. К сожалению, я убедился, что Горбачеву присущ один очень серьезный для большого руководителя недостаток: оказалось, он совершенно не умеет слушать (вернее, слышать) своего собеседника, а целиком увлечен тем, что говорит сам. Даже при такой процедуре, как доклад ему информации, это давало себя знать, что, согласитесь, не очень помогало делу. Монолог, лишь монолог…»[14]

Многим русским это напомнит эпитафию Ф. Тютчева на смерть Николая I:

Не богу ты служил и не России,

Служил лишь суете своей,

И все дела твои, и добрые и злые, —

Все было ложь в тебе, все призраки пустые.

Ты был не царь, а лицедей.

(1855)

И современные поэты срамили многих из нас, годами общавшихся с генеральным и, пока гром не грянул, не раскусивших его. При наших встречах выдающийся немецкий драматург Хайнер Мюллер не единожды возвращался к умению М. Горбачева на зрителях плести кружева. «Но стоит присутствующим переключить внимание с него на кого-то другого или на тему, которой М. Горбачев плохо владел, его глаза мгновенно гаснут, с лица сбегает улыбчивость, – говорил Х. Мюллер, – и во всем облике проступает нечто совсем не симпатичное. От меня как режиссера подобное не ускользает».

Политика – театр, и все занятые в спектаклях – актеры. Кто-то играет самозабвенно, другой отбывает повинность. Попадаются солисты, для коих подмостки – место прежде всего не воспроизведения заранее отрепетированных мелодий и текстов, а самовыражения. Таких не смущает, что ансамбль распадается. Пусть страдают те, кто шагает не в ногу.

В данном конкретном случае, однако, меня поныне занимает другая незадача. Чем М. Горбачева влекло двурушничество? Что за миражи виделись ему, когда он скручивал правду в бараний рог? К какому берегу он собирался приставать?

Единственное лекарство, что могло помочь советскому обществу воспрять, звалось, повторю, правдой. Нельзя было при этом чураться никаких, даже самых неординарных вариантов решения угнетавших нас проблем или делать дело в улиточном темпе. Все надлежало подвергнуть сомнению. Наперед заданные табу подобны шорам, исключающим трехмерное видение. Никаких табу, кроме одного: ни теперь, ни после нас ни у кого не должно появиться оснований обвинить перестройщиков в лицемерии и нечестности. Даже неуспех не должен был лишить нас морального права говорить: перестройка хотя бы тем отличается в лучшую сторону от предшествовавших эпох, что изгнала из нашей политики ложь.