Записка осталась без отклика. Странное, неадекватное поведение генерального секретаря прямо-таки озадачивало. Председатель Совета Министров СССР Н. И. Рыжков вылетел на место катастрофы на третий или четвертый день. Оперативно решая на месте вопросы, не терпевшие отлагательств, он вместе с сопровождавшими его заместителями и министрами, а также руководителями Украины наглотался радиации. М. С. Горбачев выбрался – и то на периферию бедствия – лишь пять лет спустя, после того как замаячил импичмент. Члены белорусской партийной организации поручили мне довести до сведения генерального ультиматум: или он заявится лично, или белорусы поставят вопрос о его соответствии занимаемым постам.
Повторю, мой чернобыльский демарш 1987 года канул в омут. Зато М. С. Горбачев откликнулся на две другие записки того же времени. Одна касалась Маттиаса Руста, другая – Л. М. Кагановича.
О своих попытках упредить доведение дела Руста до суда мне уже доводилось говорить и писать. Ястребам не терпелось превратить приключение душевно лабильного юноши в масштабный «заговор» непонятно каких кругов ФРГ и, может быть, даже НАТО. Элементарное разгильдяйство дежурных офицеров на региональных и центральных постах ПВО послужило предлогом для чистки начальственного состава Вооруженных Сил СССР, начиная с министра обороны С. Л. Соколова. Советское посольство в Бонне засыпало секретариаты М. С. Горбачева и Э. А. Шеварднадзе «доказательствами» по версии заговора и упорно рекомендовало проявить жесткость.
Мое предложение отнестись к воздушной прогулке М. Руста в Москву великодушно и с некоторой долей юмора пришлось явно не ко двору. Хабитус Руста я вычислял по лентам информационных агентств, и следователи КГБ были совершенно непричастны к доложенным мною М. С. Горбачеву заключениям. Но поскольку мои оценки в главном перекликались с выводами следствия, последнее было обвинено в «разглашении тайны» с соответствующими организационными выводами. Мне же дали знать: генеральный гневается и ожидает, что я свой нос за пределы вмененных мне обязанностей высовывать не стану.
Л. М. Каганович – один из ветеранов российского социал-демократического движения, переживший, наряду с В. М. Молотовым и А. И. Микояном, все мало похожие одна на другую главы советской истории, кроме финальной. Десятилетия он был близок к И. В. Сталину и причастен ко всем его основным деяниям. В 1957 году Кагановича списали в архив вместе с группой приверженцев старой школы, соперничавших с Н. С. Хрущевым. Последнюю четверть своего долгого века он доживал в положении отверженного.
В конце семидесятых – начале восьмидесятых годов А. М. Александров, помощник четырех генеральных секретарей, и я пытались убедить Л. И. Брежнева и позднее Ю. В. Андропова в необходимости и желательности «разговорить» В. М. Молотова, чтобы с его помощью устранить часть белых пятен в летописании советского прошлого. Не являлось секретом, что многие из судьбоносных решений принимались Сталиным после обмена мнениями с Молотовым. Часть из них Молотову же поручалось исполнять, нередко без того, чтобы процесс выработки позиции как-то отражался на бумаге. «Добро» на контакт с Молотовым получено не было. Молотов умер в возрасте девяноста шести лет, как если бы природа не отпускала политика на покой, пока он воспоминаниями не облегчит свою душу.
Завидной жизнестойкостью отличался также Каганович. Он умер в 1991 году, недотянув пары лет до своего столетия и сохранив до конца ясный ум и твердую память. Некоторые научные контакты открыли мне доступ к этому ветерану, и я прозондировал, не захочет ли Каганович обстоятельно побеседовать по ключевым событиям двадцатых – сороковых годов, свидетелем и активным участником которых он являлся. С колебаниями и не совсем безусловно Каганович дал согласие на встречу.
Составляю записку М. С. Горбачеву и А. Н. Яковлеву с набором доводов в пользу положительного решения относительно моей инициативы. Если Каганович уйдет из жизни неопрошенным, то, как и в случае с Молотовым, мы упустим уникальный шанс раскрыть себе и другим глаза на подоплеку ряда акций Сталина, необъяснимых с рациональной точки зрения. По истечении двух-трехмесячной паузы получаю через заведующего Общим отделом ЦК КПСС В. И. Болдина устное сообщение: «Ваше предложение рассматривалось в Политбюро. Признано нецелесообразным гальванизировать политический труп».
Бедная история, заложница барских капризов, которых правда вчерашняя еще меньше волнует, чем сегодняшняя. Еще бы: она не стареет и не просто будит воспоминания, а настраивает на критическое восприятие настоящего.
Особо досадно, что пока я лишен возможности ознакомить читателя с текстом записки о праздновании тысячелетия введения христианства на Руси. Открывался 1988 год. Минуло полтора года с момента, когда я призвал М. С. Горбачева и его коллег достойно отметить этот юбилей как общенациональное событие. Глас вопиющего в пустыне ни в ком не высек укора. Для воинствующих атеистов, что окопались в Отделе пропаганды и не только там, тысячелетие – повод покуражиться, понудить князей церкви вымаливать крохи. Кому, спрашивается, сдалась подобная фанаберия? Обидно было за Отчизну и куда как неспокойно за ее завтрашний день. В соответствующем месте я расскажу, как все дальше сложилось.
1988 год ознаменовался роковыми переломами. XIX партконференция была ориентирована на смену политической системы или, если угодно, очищение ее от извращений и перекосов, напластовавшихся в годы военного коммунизма, сталинской диктатуры и при ее преемниках. В любом варианте в повестку дня выдвигалась задача глубокого переустройства устоявшихся и закрепленных в Конституции порядков. По сути, легализовалось диссидентство, бывшее на протяжении полутора-двух десятилетий объектом яростного преследования. Под прицелом оказались не частности, не уклонение на практике от свобод и прав, которые, согласно Основному закону, формально гарантировались каждому советскому человеку, но принципы и устои всего строя жизни, в том числе оплаченный несметными жертвами социальный выбор. Джинна выпустили из бутылки. Вчера запретное и наказуемое – «антисоветская деятельность» – начало задавать тон при практическом применении нового политического мышления. Низвержение строя, а не его реформирование, не возврат к изначальным ценностям, вывернутым Сталиным наизнанку и превращенным в свою противоположность, а их изведение под корень – эти и сходные установки шли за символы прогрессивного и демократического настроя. Все, что им противостояло, клеймилось как ретроградство и консерватизм.
В этом свете отказ от планового начала в экономике обретал иную тональность. Он являл собой увертюру к какой-то новой расстановке сил и средств, которая, возможно, прорисовывалась в голове генерального секретаря, но плохо различалась извне. Где-то осенью 1988 года в невзначай оброненной реплике А. Н. Яковлева промелькнет понятие «президентское правление». Пока же конференцию соблазняли лозунгом возрождения Советов как лучшего вида не представительской, а прямой демократии.
«Вся власть Советам!» Законодательная – прежде всего. Это можно было только приветствовать. Не образуй законность основу правопорядка в стране, говорить об истинных сдвигах к демократии было бы преждевременно. Правление посредством директив и приказаний, выносимых келейно или единолично, всегда отдает чрезвычайным положением, при котором не практикуется общих, обязательных для всех правил и норм, а действительностью является разделение не властей, но прав. Одни присваивают привилегию подчинять, другим достается удел подчиняться и право строить при сем счастливую мину.
«Вся власть Советам!» Не впервые в России это требование выдвигалось в центр политических тайфунов. Советы, рожденные, как известно, в революцию 1905–1907 годов, вышли на широкую политическую арену после февраля 1917 года и отречения Николая II от престола. Они смели ублюдочный царский парламентаризм с полуобморочной думой, но им не достало сил и решимости возглавить развитие первой Российской республики. Реальная власть сосредоточивалась у военных, которых подпирали не задетые политическими переменами банкиры, промышленники и землевладельцы.
Октябрь 1917 года превратил призыв «Вся власть Советам!» в рычаг для смены социальных вех и установления принципиально новых приоритетов во внутренней и внешней политике. Большевики, не располагавшие численным превосходством на съездах Советов, вынуждены были искать консенсус с эсерами и другими группировками. Сотрудничество в четырехпартийном коалиционном правительстве и Советах сломалось на Брестском мире (март 1918 года). Отсюда повелись едва ли не все внутренние трагедии, не отпускавшие из своих объятий советское государство до конца его существования.
Заключать мир с Германией или продолжать войну против нее на стороне Антанты? Ратифицировать кабальный Брест-Литовский договор, продиктованный кайзеровским генералитетом фактически беззащитной Советской России, только что распустившей по домам свою армию, или героически погибнуть на глазах у британских, французских и американских союзников по войне, для которых Россия, царская или нецарская, была интересна в тот момент как поставщик пушечного мяса? В случае продолжения войны можно было рассчитывать лишь на молебен, учиненный где-нибудь в Париже, Лондоне или Вашингтоне, не более того, ибо против распятия Советской России чужими руками «демократы» не стали бы энергично возражать.
До сих пор неясно, в какой мере Франция, Англия и США готовы были распространить на Советскую Россию обязательства, тайно принятые перед царским престолом и предполагавшие включение по окончании войны в состав Российской империи новых обширных территорий в Европе, на Среднем Востоке и в Азии. По 1916 год в западных столицах и мысли не возникало, что Финляндия, Польша и прибалтийские «провинции» могут получить статус независимых государств. Какие мысли забередили демократические души в 1917–1918 годах? Значительная часть документов из архивов не раскрыта. Они как-то не вписываются в последующие политические комбинации, осуществлявшиеся под разглагольствования об «уважении прав народов» и защите «свобод».