Это месторождение открыл тогда еще молодой Николай Коржавин. Первоклассные бокситы, но добывали их мало, и никто не знал, каков их запас, потому что места были глухие, бездорожные. Два с половиной века совсем рядом шла добыча горных руд, а в эти места наведывались, да и то редко, только старатели в поисках золота, даже троп не было; непроходимые таежные завалы, гнус, неподалеку таинственный Денежкин камень — двухпиковая гора, о которой чего только не городили, потому что мало кому доводилось сюда добираться.
Когда она ехала на Урал, вспоминала, как, посмеиваясь и оглаживая круглое свое лицо, Александр Евгеньевич Ферсман рассказывал — еще до революции он выдвинул гипотезу об образовании алюминиевых руд на базальтовых покровах Монголии, и в шестнадцатом году Вернадский поймал его на слове: государству нужен алюминий, вот и поезжайте, найдите бокситы в тех местах, на которые указываете. Ферсман и двинулся в Забайкалье, путь его был тяжек, порой смертельно опасен, каких только минералов он не нашел там: полевые шпаты, кварц, слюду, розовый и белый мрамор, не было только красноземов… Ферсман вернулся ни с чем, рухнула одна из его теорий, казавшаяся такой убедительной. Когда Александр Евгеньевич рассказывал об этом, то не щадил себя: спокойно, даже весело говорил о своей ошибке, и она знала почему — он не боялся поражения и считал, что сила человеческого духа в том и сказывается, когда умеешь признать свой проигрыш… Может быть, и там, на Севере Урала, не окажется нужных запасов бокситов?
Какая же это была тяжкая работа — прорубаться сквозь непроходимую тайгу, жечь завалы и тянуть на по́катях тросами буровые машины, а потом вгрызаться в толщу земного покрова: искать, искать, искать. Вера Степановна бывала в экспедициях, но никогда не приходилось еще так работать — спали мало, лицо и руки распухли. Но бокситы были, они были везде: и под каменным покровом, а кое-где и на поверхности. Она вернулась в Красную Шапочку, когда ударили холода, там уже настроили бараков, проложили деревянные тротуары, от Надеждинска тянули железную дорогу. Когда они обработали все данные, то это потрясло многих: четыреста квадратных километров занимал бокситовый бассейн. Это было спасением, потому что каждый понимал: без алюминия не будет самолетов, а без них в этой войне не выиграешь…
Они жили в бараке и работали сутками, спали на жестких нарах по четыре-пять часов, все надо было обозначить на картах и схемах: где можно выбирать руду в открытых разрезах, а где строить шахты; подземный мир здесь был необычен и сложен, с восточного плеча Уральского хребта сбрасывались на рудные поля быстрые реки, уходили под каменные плиты, соединяясь с вековыми подземными водами, и стоило пробиться к этим лагунам, как подземелье сотрясалось от могучего взрыва. Война заставляла делать все быстро, они решили: незамедлительно выбирать из разрезов руду и тут же идти в глубь недр. В конце декабря ударили морозы — шестьдесят градусов по Цельсию, в стылой, выбеленной до стального блеска тайге с сухим хрустом трескались деревья, в дневные часы воздух светился мелким серебром и гремели взрывы, ржавые куски красноземов окропляли белые снега, с тяжким скрежетом подбирали промерзшие комья экскаваторы, везли на станцию, и эшелоны отвозили бокситы на заводы.
Она жила в одной комнате с Соней; у той были черные, отливающие глубинной синевой волосы, крепкие руки, широкая спина и постоянная улыбка на толстых губах. Когда Соня сидела без полушубка в жарко натопленной столовой, мужчины все, как один, пялили на нее глаза — таким яростным здоровьем и женской силой веяло от нее; казалось, даже снега и морозы может растопить южный жар ее тела. И все же к ней не приставали, знали: такая отошьет, долго будешь делать примочки, а в том, что она отошьет, не сомневались. У Сони была семья — двое детей и муж на фронте. Вера Степановна ее спросила:
— Что тебя в геологию-то занесло?
— Так я же за эти камушки, что в отвалах собираю, свой рубль имею.
Но Вера Степановна знала: Соня ерничает, геолог она была неистовый и работала, не давая себе пощады; это Соня впервые указала ей на то, что стало потом главным делом в ее жизни. Морозный хруст слышался за окном, когда они укладывались спать, и Соня говорила:
— Я понимаю — война. Сейчас и нельзя иначе. Надо брать бокситы, и все. Но если подумать… Мы рвем землю, где столько всяких других богатств: и самоцветы, и поделочные камни… Все это гибнет на наших глазах. А жалко-то как! Может быть, Верочка, придет такое время, когда каждую песчинку будем оглядывать: а надо ли тут ее брать, может быть, еще стоит оставить, уберечь для будущего. Смотри, что делается в шахтах: и сталактитовые пещеры открываются и многое другое. Там бы поискать, но нам нужны только бокситы. Что поделаешь. Вот война, она не только людей губит, она землю губит. Разве же это добыча? Это раны на золотой земле…
Как часто потом Вера Степановна вспоминала эти слова. Прошло много лет после войны, она занималась самоцветами и поделочными камнями и на что только не насмотрелась, объезжая старые рудники и месторождения; видела непотребное: растирали на краску ценнейший уральский малахит, редкой красоты орская яшма шла на щебенку, пропадали всемирно известные аметисты Мурзинки. А начальник шахты на Украине, седой, с ржавыми от табака усами, с тоской говорил ей:
— Нашему-то пирофиллиту цены нет. Поглядите-ка, какой сиренево-розовый. На отделку его пустить — чудо. А кому не предлагал, все отмахиваются. Берут тут, правда, местные. На что? — И кривил брезгливо лицо: — На замазку. Ужас!
Почти два года Вера Степановна моталась по Средней Азии в поисках заброшенных месторождений голубого камня — бирюзы. Еще в седьмом и восьмом веках здесь добывали этот камень, она верила, что найдет старые копи, и нашла… Полжизни ушло на все это, а когда готовы были карты и описания, направилась к Сергею Сергеевичу Лютикову, потому что к этому времени тот стал заместителем начальника главка. Он принял ее быстро, без проволочек, и она увидела высокого, с заметным животом человека, у него была толстая жилистая шея, воротник сорочки туго охватывал ее, топорщился кверху жесткими кончиками. Лютиков обнял Веру Степановну широкими лапищами, чмокнул в щеку, хохотнул:
— Сколько лет, сколько зим, милая Верочка…
От него пахло одеколоном и селедкой, а может быть, какой-то другой рыбой, и она невольно отшатнулась. Когда шла, думала увидеть все того же Сережу, каким знала его еще до войны, на бокситовых рудниках, а этот вальяжный начальник был совсем на него не похож.
— Ну, хорошо, что пришла, — говорил он. — Я тебя читаю. Хорошие книги пишешь. И помогу, если можно, даже обязательно помогу…
Тогда она стала ему говорить, что, конечно, понимает, после войны было не до самоцветов, не до поделочных камней, нужны были в первую очередь руды, и постепенно к этому привыкли и забыли о целой отрасли, которая может не только дать огромные доходы, но и украсить нашу жизнь, потому что нет ничего прекрасней, чем богатство, дарованное природой; и еще она говорила, что нельзя брать от природы что-либо одно, все, что добыто, все до мельчайшего камешка не должно пропадать, если человек полез в недра, то одновременно с главной добычей необходимо использование и всего остального, что извлечено на поверхность: у природы нет отходов — все важно, все ценно.
Лютиков слушал ее долго, курил толстые папиросы, живот его упирался в край стола, и, когда она закончила, засмеялся.
— А ты фантазерочка, Вера! Я понимаю… Понимаю. Малахитовая шкатулка. Хозяйка Медной горы. Бажовские сказки…
— Сказы, — поправила она.
— Ну, пусть сказы. Какая разница? А у нас реальность жизни, и нужен план… Кто этими твоими камушками будет заниматься? Не наши это заботы, нет, не наши. У других об этом голова должна болеть.
Она смотрела на него и неожиданно совсем по-девчоночьи сказала:
— А ты дурак, Сережа.
Лютиков расхохотался и хохотал долго, пока не выступили слезы.
— Узнаю, узнаю! говорил он. — Колючая женщина. А я ведь любил таких…
Она не дала ему договорить, встала и ушла. Это было в начале шестидесятых, а тогда, в войну, Лютиков был совсем иным.
Он в Красной Шапочке на нее поглядывал, в столовой подсаживался рядом, всегда веселый, здоровый, краснолицый, как индеец, с белыми бровями и зеленым блеском в быстрых глазах. И когда она собралась в Москву, потому что все ее дела в этих местах были закончены и нужно было получать новое задание, Сережа сказал, что тоже едет в столицу вместе с другими начальниками, их вызывают в Государственный Комитет Обороны, там хотят знать подробно, какие у этого месторождения перспективы и какая нужна помощь; так что если она хочет поехать с ними, то он может договориться. Вера Степановна обрадовалась, потому что это означало — без особых трудностей доберется до Москвы. Ехали до Свердловска поездом в специальном вагоне, все начальники оделись по-парадному: в теплые шинели и белые бурки с желтыми кожаными носками и такой же отделкой; на рудниках они в этой обуви не ходили, там снег был бурым от бокситов. Среди этих хорошо одетых людей Вера Степановна выглядела просто замарашкой в своем затертом полушубке и пимах с двойной подшивкой на подошвах; ее угощали кофе, твердокопченой колбасой, рыбой.
В Свердловске на вокзале их ждала машина. Вера Степановна думала, что они задержатся в городе хоть на несколько часов, тогда бы она смогла заскочить к родителям и к Ферсману в институт, который был сюда эвакуирован, но их сразу же повезли на аэродром, и едва все вошли в самолет, как он сразу же пошел на взлет. В самолете было холодно, даже в полушубке Веру Степановну пробирало, и так качало, что порой казалось — они летят к чертям собачьим и обязательно врежутся в заснеженную землю. Сережа сидел рядом, держал ее за руку и, когда наконец приземлились, весело сказал:
— Ну, вот и столица, прекрасно долетели.
Тут их тоже ждали машины. Сережа втолкнул Веру Степановну в одну из них, только спросил, где ее высадить, и они помчались по Москве. Когда она вылезла со своим огромным, неудобным чемоданом, он успел крикнуть, что будет звонить, и умчался. Только снег завихрился за колесами, черный лимузин растаял в сине-белых сумерках.