на крапиве жила. Вот и родился невелик росточком. Отец все головой качал: для серьезной работы негодный. Ну, он это зря. Я всю жизнь серьезно работал. А куда деваться было? Такие годы выпали, только знай ворочай, без этого не будет ни черта. — Синьков опять взглянул на фотографию в книге. — Вроде бы он… Только вы меня поймите, я сам тогда, можно сказать, пацан был и видел перед собой человека пожилого, хотя ему, как, я тут вижу, написано, и сорока не было. А сейчас я сам старый, на пенсии уже. И он мне, этот Кондрашев, молодым сейчас кажется. Значит, и он тоже вроде как ученый? Не говорил. Правда, поминал, что инженер, мосты строил. Ему бы в самый раз в саперы. Там такие очень требовались, а он, видишь, к царице полей угодил. Терпеливый был мужик. Я вот сейчас думаю: видно, этот Кондрашев много чего навидался, потому и умел то, чему мы не были обучены. И костерок он себе при любой погоде разведет. А зима лютая была. И портянки-то по-особому накручивал, не по-армейски, а как бы в два поворота — теплей ноге и просторней. Меня научил. И все же его прихватило. Кашлять стал, да с кровью. Я ему говорю: ты давай к фельдшеру. Разве можно так? Можно, говорит, все пройдет. Вот на отдых отведут, тогда и к фельдшеру пойду. А то сейчас еще кто подумает — симулянт. Немцы под Москвой. Шутка сказать… В первом бою мы в цепи рядом бежали. Я честно скажу, как на рубеж вывели перед атакой, а надо было на деревню идти, меня дрожь начала бить. Да не от холода, от страха. Поле впереди. Снаряды рвутся. Как на эти разрывы-то бежать? Подумать только, и то ужас. Колотит меня, чувствую — не поднимусь. Лучше на снегу тут окочуриться. А Кондрашев заметил, подполз ко мне, говорит: я вскочу, и ты давай за мной… А дальше уж само пойдет. Так и вышло. Сигнала на атаку я не услышал. Кондрашев толкнул меня, я и вскочил. Сперва от Кондрашева отстать боялся, а потом уж не помню, как самого понесло… Мы немцев-то из деревни выбили. Мне Кондрашев… Это ничего, что я по фамилии? В армии так — по фамилии… Ну вот, мне Кондрашев и говорит: а ты, Витька, молодцом был, первым к ним в траншею прыгнул. А я не помню. До сих пор не знаю: может, и соврал он, чтобы меня приободрить, или в самом деле так было? В атаке ведь человека общим потоком несет. Если других не чувствуешь, то и не побежишь. А если остальные залягут, и ты кверху задом, извиняюсь, окажешься. Было и так. И никто тебя не поднимет, если все разом не пойдут. Атака — вещь страшная. Она человека всего, со всем его потрохом и чувствами забирает, ничего ему не оставляет. Человек сам не свой делается. Ему не только личная, так сказать, а и чужая скорость еще дана… Вот это надо понять. И что я вам скажу… по прошествии лет, я-то могу судить: этот Кондрашев для меня, можно сказать, родней родного был, хоть и недолго, но был. Я вот сейчас попривыкнул к этой карточке… Теперь кажется — точно он. Это я по глазам вспоминаю. Такие они у него были. В них всегда какая-то грусть была. Я тогда не понимал: такой человек, вроде папани мне, а грустит. Потом думал: он по той женщине грустил, у которой я был после госпиталя. Мне ребята в палате говорили: сообщи почтой. А я говорю: нет, только сам. Почтой затеряться может, а нянечка, пожалуй, и забудет. Все же нашел я ее, Скворцову… Профессор, значит? Это хорошо. Только смотрите, как получается. Я с человеком рядом две недели был, ну, может, чуть более, а всю жизнь он где-то вроде бы по соседству. И другое: я в ту пору и слова-то такого «космос» слышать не слышал. А он, выходит, про все это знал и даже предвидел, как говорится. И почему это так на свете бывает: как война, так самых нужных людей в первую очередь выбивает? Это и объяснить-то невозможно. Но самых нужных… Вот так. Если вы табачком балуетесь, то курите. Возражения нет. Нервный разговор, понимаю. Вот мне самому жарко стало.
Синьков расстегнул ворот рубахи и вздохнул облегченно, красная полоса обозначилась на его шее.
Алексей видел, как волнуется Виктор Гаврилович; ему тоже сделалось не по себе; захотелось курить, да так остро, что почудился запах табачного дыма, предстояло сейчас самое тяжелое: надо было выложить то, ради чего они и приехали; на какое-то мгновение перехватило дыхание, как перед прыжком с высоты; Алексей скорее выдохнул, чем сказал:
— А вы уверены, что… Кондрашева убило?
— То есть как? — не понял Синьков.
И тогда Алексей, боясь, что если он сейчас не скажет, то потом уже не сможет рассказать Синькову о тех слухах, что зашуршали вокруг Кондрашева, торопливо стал говорить и увидел, как Синьков начал меняться в лице: сначала побагровел, а потом кровь словно бы отлила от щек, под глазами побелело, возле шрама на голове выступила испарина.
— Быть такого не может, — тихо проговорил Синьков.
— Ну а вы сами-то видели… как он погиб?
Синьков молчал долго и напряженно, но потом вдруг сильно ударил ладонью по столу.
— Сам, сам, — кривя рот, проговорил он. — Да при чем тут сам? Тот человек, что такое про Кондрашева придумал, — дурак дураком. Ни хрена про войну не понимает. Это когда было? Средина декабря сорок первого. Что делалось? Мы немца гнали. Когда немец отступал, он мог пленных брать? А… Это же его первый драп большой был. Да и сам посуди: когда немец бежит, ты к нему рванешь? Ведь он от тебя, а не ты от него. Вот если летом сорок первого… Ну, или там в сорок втором, когда долго оборона была. Может, и случалось. А в декабре… Нет, брехня! — убежденно сказал он, сам не замечая, что от волнения перешел на «ты», проговорил быстро: — Это у тебя там в дружках, наверно, одна молодежь? Тех, кто воевал, видно, нет? А то бы не сказал так. Думать надо, что говорить… Ну а потом ведь могила есть…
— Какая могила?
— Братская. Вот какая. В Выселках. Там на обелиске имя Кондрашева значится.
— Могила? — удивился Алексей. — Но ведь, говорят, в сорок первом точной регистрации погибших не было.
— Может, оно так, — согласился Синьков, — только в Выселках всех переписали. Не знаю, документы отправили куда… Не знаю. А похоронить — похоронили. Я ведь там был. Года два назад «Жигули» купили, сын говорит: давай, батя, махнем к морю. На Азов. Он, понимаешь, у меня инженером на прокатке, а дружки его, с кем институт кончил, на «Азовстали». Дома у них на море. Хорошее место. Сухо, тепло. Иногда рыбкой побаловаться можно. А я сыну говорю: поехать — поедем, только сначала в Москву. Поглядим, где я молодым ногу оставил. Вроде бы там часть меня самого захоронена. Так решили. Выехали чуть свет, утром там были. Конечно, узнать деревню нет возможности. Да и не деревня она сейчас, а вроде небольшого городка. Ну, и местность… Разве вспомнишь? Тогда зима была, а в июле, сам понимаешь, поля зеленые. Сын смеется: может, ты и не здесь воевал? Но я же помню деревню — Выселки. У меня и записано. Потом смотрю: обелиск стоит. На нем плита и все как полагается: «Павшим в боях…» На плите список. У нас старшина был по фамилии Судьба. Такая бы вроде непривычная фамилия. Наши, кто на язык острый, над ней изгилялись. Сам понимаешь: старшина, да не подначить! Ну, запомнилась фамилия. Смотрю — на плите она есть. Говорю сыну: вот здесь наши и лежат… Потом мы с народом поговорили. Нам рассказали. Там в войну женщина была, учительница. Она, как деревню отбили у немцев, вроде бы сама себя председателем назначила. «Потом, — говорит, — разберемся, кто есть кто, а сейчас порядок наводить надо. И перво-наперво бойцов похоронить». Вывела людей. У погибших солдатские книжки собрала. Могилу всем миром выдолбили. А женщина та по солдатским книжкам да по другим документам — у каждого ведь что-нибудь было: письмо или фотокарточка — родным погибших написала. Некоторые до сих пор в эти Выселки приезжают. Ну, конечно, не всем, может, и письма дошли. Женщина в сорок девятом померла. У нее, понятно, забот хватало, не одна эта могила. А обелиск потом поставили. И доску с фамилиями. Кондрашев там значится. У меня снимки есть. Сын нащелкал. Да я сейчас…
Синьков поспешно встал, держась за спинку стула, доковылял до серванта, выдвинул ящик, там пошарил и бережно положил перед Алексеем снимки. На первом Алексей увидел обелиск, окруженный невысоким штакетником, рядом в строгой задумчивости стоял Синьков, были снимки самого обелиска, а на последней фотографии крупным планом была изображена доска с фамилиями.
— Во втором ряду читай, сверху третий, — сказал Синьков.
И Алексей прочел: «В. Н. Кондрашев».
— Ну, — торжествующе воскликнул Синьков, — документ? Или еще что надо?
— Документ, — утвердительно кивнул Алексей, чувствуя, как от волнения у него похолодели кончики пальцев; было такое ощущение, что все это время он бежал на бешеной скорости, стараясь преодолеть дистанцию, а сейчас словно бы разорвал ленточку финиша; кончился его бег, но он все еще задыхался от нехватки воздуха и учащенного ритма сердца.
— А ты скажи, а, скажи, — приблизил к нему лицо Синьков, — это почему же у нас так марать людей умеют? Ну, ясно дело, гладко кто в наше время проживет? Вон каменьев сколько на дороге, не об один, так об другой споткнешься. Да и жизнь такая — вся в колдобинах, не то что человек может ногу сломать, а и у самосвала ось полетит. Но ведь это понимать надо… У нас директор на заводе в войну был, таких мужиков мне в жизни ох как мало попадалось! Ведь как было? Я с войны домой, а война — вот она, рядом грохочет. Воронеж-то только в начале сорок третьего освободили. А тут далеко ли? Считай, прифронтовая полоса. Куда денешься? На оборону работать надо. Ну, и трубили. То, что я без ноги, ладно, руки-то есть. Вот и действуй. Не только ремонтные работы делали, но и сталь варили, многое чего. Все про Урал знаю. А мы вот тут вкалывали, у немцев, считай, под носом. Так директор не только сам с нами в цеху, бывало, ночует, а глядит, чтобы ты и сыт был, и одет, а то без еды и одежды какой ты, к черту, работник! Каждого, можно сказать, понимал. После войны долго хворал, а все работал. С легкими у него что-то было. Ну, его решили на четыре месяца к морю отправить. Пусть дышит. Полезно, говорят. Так ты пойми, нашелся кто-то, письмо сволочное настрочил: вот, мол, директор за казенный счет на море живет-поживает. Стали разбирать. То да се. А директор не выдержал да помер… Я тебе честно скажу — не дознался, кто на него настрочил. Дознался бы, первым пошел морду бить. Ну а если не положено ему было лечение, то скажи — он поймет. Такой поймет. Он же не из тех, что у нас тут объявились: с заводского подсобного хозяйства двое мордатиков мясом на рынке торговали, миллионщиками с этого дела стали, а потом слиняли, как за них взялись. Слиняли, до сих пор найти не могут. Живут где-то себе на ворованное… Так можно всяких примеров… Но я не о том. В каждом человеке и хорошее и плохое есть. Может, у Кондрашева так было. Но главное — он большого ума оказался человек. И, как ты говоришь, серьезное дело сотворил. Как же можно ему вслед плевать? Ты вот найди, кто Кондрашева черным мазал. Найди и прижучь. Тогда, может, и другим неповадно будет… Найдешь?