любили) великодушно изливал на него дружескую заботу, причем совершенно искренне. Незадолго до ссоры все ходили на пруд, чтобы искупаться в холодной воде, и Сэм сказал тогда:
— Констанс постоянно спрашивает: как ты позволил Ливии довести себя до такого состояния? Ведь ее поведение легко предсказуемо, потому что никогда не меняется!
Блэнфорд застонал, так как знал, что будет дальше: еще одна доза возбуждающих венских речей, которыми Констанс забивала им уши с утра до ночи — все Фрейд да Фрейд, труды которого она изучала в Женеве.
— Ливия-женщина воюет с мужчиной внутри нее, значит она кастратка, — сказал Сэм.
Это было очень смешно — и выражение его лица, и то, как он произносил свою тираду. Сам он ничего в этом не понимал, просто запомнил фразу, произнесенную возлюбленной, которая имела обыкновение сворачивать куда-то не туда в их интеллектуальных баталиях.
— Пусть Констанс идет к черту со своей теорией инфантильной сексуальности и со всем прочим в том же духе, — твердо произнес Обри.
На самом деле, эта теория в целом и околдовывала и отталкивала его, и он с неудовольствием посматривал на стопку брошюр на немецком языке, которую она таскала с собой все лето. «Фрейд!» Но ему ли не знать, что мужчина влюбляется совсем по другим причинам — да-да! Ливия обнаружила одну из его записных книжек и, не спрашивая разрешения, прочитала.
Она лежала на кровати, когда он вошел, и подняла голову, как ящерица, как змея, словно увидела его в первый раз. «Я поняла, — произнесла она наконец, удивленно вздыхая, — что ты — поэт». Это было незабываемое мгновение: Ливия продолжала смотреть на него и одновременно сквозь него, словно с помощью некоего оптического трюка заглядывая в будущее Обри. Как будто она вдруг вообразила его заново, вообразила его будущую жизнь и будущее его внутренней жизни, лишь произнеся короткую колдовскую фразу. Нельзя не любить человека, который столь недвусмысленно пророчествует, столь четко видит неясное будущее. Что она вычитала в его случайных записях? Сгустки мыслей, которые когда-нибудь в будущем станут поэзией или прозой или тем и другим вместе. «Моя смерть проделывает долгий путь в обратную сторону к тому времени, когда женщины были скромны или лукавы, или скромны и лукавы одновременно, или не скромны и не лукавы, а были попросту ГРЯЗЬЮ — раскинутыми ногами из грязи, между которыми я щедро вливаю живую кровь, обещание неутолимого желания, тогда как струны моей арфы беспрерывно дрожат, отзываясь эхом тишины, где бы она ее не находила». Ей не надо было говорить о том, как это прекрасно, потому что все сказал ее взгляд. И ему, выставленному напоказ, было радостно и страшно. Хилари еще раз раздал карты и с самодовольной резкостью откликнулся на решение Блэнфорда отправиться вместе с принцем в Египет.
— Это будет похоже на бегство, — сказал он, и Блэнфорд как отрезал:
— Так оно и есть. У меня нет моральных обязательств принимать чью-либо сторону в этом уничтожении, поистине вагнеровском.
Констанс тотчас набросилась на брата:
— Только не порть прекрасное лето, которое у нас было…
И мгновенно образы Прованса, Авиньона, милые горы из песчаника возникли в их пресыщенной памяти. Сколько же они все пережили тут — Средиземноморье открылось им, как медленно разворачивающийся свиток.
— Прошу прощения, — произнес Хилари.
— И я тоже, — эхом откликнулся Блэнфорд.
Они уже несколько недель жили в просторном, наполненном эхом, уродливом старом доме, блюдя тесную дружбу и любовь. Но мелкие перебранки оставляли неприятный привкус. Ту-Герц — так называлось это место. Наследство Констанс. И это название как торжественный барабанный бой звучало у них в головах, подчеркивая важность всего, с чем они неожиданно сталкивались и чему радовались в течение долгого неспешного проживания рядом с деревней, от которой было рукой подать до знаменитого романтического Авиньона. Папский город![3]
Тем же вечером, но позднее, сожаления проникли в сны Констанс, однако не настолько сильно, чтобы поблекла ее радость от лунного света на подоконнике, от медового запаха трав и от нежащего тепла мужского тела рядом с ней. До чего же чудесно проводить с мужчиной всю ночь, чувствовать, как бьется его сердце, а грудь опускается и поднимается под ее ладонью, пока он спит. Постепенно их ласки становились все более изощренными. Иногда казалось, что они с бешеной скоростью мчатся на тобоггане по головокружительно извилистому снежному спуску. Бывало, что тобогган выходил из-под контроля. «Сэм, ради бога: я в ужасе, как бы не забеременеть». Она не рассчитывала на любовное приключение и, хотя была эмансипированной до кончиков пальцев, оставила то, что называла весьма непочтительно «рабочей экипировкой», в женевской квартире. Сэм тоже не справлялся с задачей. «Я не могу остановиться», — хрипел он и все увереннее и настойчивее направлял ее к медленному, невыразимо дивному оргазму, настигавшему обоих. Потом и она и он, тяжело дыша, лежали без сил, словно после скачек с препятствиями. Очень любивший цитировать лимерики, причем, как правило, опуская начало и конец, Сэм как-то произнес: «Он был и сплыл, отдав ей пыл, хитрый старик из Болгарии».
Он постоянно был настороже, но стоило ему заснуть, и она могла часами наблюдать, облокотившись на руку, за тайнами его гладиаторского тела, которое, словно термос, хранило нежащее тепло. Ей нравилось чувствовать теплый тюльпанчик его члена, склонившегося на ее сторону и отдыхавшего, пока он предавался сну, но готового в любое мгновение очнуться — словно по взмаху волшебной палочки, стоило ей захотеть, и тотчас разбудить спящую кобру их юношеских страстей. У нее холодела кровь в жилах, когда она вспоминала, что он больше месяца не говорил с ней, оставался чужим и далеким, словно звезда, хотя она умирала от желания стать его возлюбленной. Как настоящая дура, она делала вид, будто у нее связь с пожилым мужчиной, психиатром, а в результате своего дурацкого бахвальства чуть не заморозила Сэма, чуть не превратила его в сосульку; потом ей потребовалось много времени, чтобы исправить глупую ошибку! Собственно говоря, весь последний год она спала с врачом, но это из любопытства, и она не собиралась к нему возвращаться, до того ей было с ним скучно. И вот теперь Сэм! Она уступила самому бездумному, бессмысленному существу, какое только можно вообразить. Но теперь она стала свирепой в любви, она почувствовала себя дикой кошкой; она решила, что одарит его необходимым ему блестящим умом, чувствительностью и проницательностью — всеми богатствами, которые сохранила для него. Благодаря ей, он разберется в себе и поймет, что она боготворит нечто, скрываемое им под грубостью и робостью, под приступами неразговорчивости; она пробьется сквозь коросту легкомыслия, сквозь милые пустячки литературных идолов, вроде старика Вуд-хауса, и непременно выбьет искры из глубоко запрятанной души! Несчастного мальчика наверняка пробрала бы дрожь, вырази она все эти помыслы словами. Он и так страдал, ощущая свою полную неадекватность. А ее программа воспитания наверняка ввергла бы его в настоящую панику.
Посреди ночи Сэм разбудил Констанс и, повернув лицом к себе, спросил хриплым шепотом:
— Скажи, дорогая, ты считаешь меня трусом за то, что я пошел к ним? — Очевидно, его ранили бездумные слова Блэнфорда. Сэма не успокоили страстные, бесконечно искренние объятия, хотя в них чувствовалась уже не только жалость. — Ответь, — упрямо проговорил он, с библейской настойчивостью.
— Конечно же нет! Несмотря на это дурацкое голосование в профсоюзе преподавателей — типично по-оксфордски! Конечно же нет! — с жаром повторила она, прижимая его к себе, пока хватало воздуха.
— Понятно, что Англия ничего не значит для Обри-с чего бы? Но мне трудно объяснить, почему она что-то значит для меня.
Сказав это, он закрыл глаза и увидел причудливую картину из серых домов, низких холмов, рябых рек, которые слились в единый романтический образ золотого кентского Уилда во время страды, и он поднял его, как небольшой круглый щит, в небо. Ему также вспомнилась короткая и нелепая любовная интрижка с девушкой, собиравшей хмель. Родители приятеля сдали ему смешной домик для сушки хмеля, якобы для занятий. Связь получилась никчемной и жалкой, хотя сборщица хмеля была храброй и прекрасной и такой же светловолосой, как Констанс. Тем не менее их невежество обернулось настоящей пыткой, потому что она боялась забеременеть, а он боялся подхватить какую-нибудь венерическую болезнь, о коих не имел ни малейшего представления! В уборной ближайшего бара стоял автомат, на первый взгляд напоминавший автомат для продажи фруктов или сигарет, но этот был битком набит презервативами. Там была надпись: «Опусти два шиллинга и хватай скорей добычу!» Какое прекрасное слово — «добыча». Какое печальное завершение любви. Какая прекрасная девушка, достойная более опытного и легкомысленного мужчины. И он — дурак, не сумевший быть ни искусным, ни ласковым! Все же, несмотря ни на что, сверкающий Уилд, тянувший к небу блестящие колосья под одуряющим зноем, постоянно возникал в его фантазиях! В каком-то смысле, Уилд не Уилд, Констанс стала частью картины, естественно войдя в нее. (Все это как-то уляжется, когда закончится война, — если она разразится!) За ланчем он сказал: «До чего же мне хочется, чтобы эта чертова война наконец началась». Блэнфорд отозвался: «Как же мне хочется хоть чего-то хотеть!»
Итак, они лежали, обняв друг друга, загорелые до черноты, и сладко спали, не слыша ни мышиного шороха, ни доносившегося издали — с чердака — храпа одного из друзей. Странно и то, что они больше не чувствовали себя беспомощными — зато были переполнены обманчивой радостью, которую дарит любовь. Бегающие по закоулкам памяти мысли, топанье по всему дому мышиных лапок среди гниющих яблок, женщины-привидения, чьи голоса доносил ветер, — беседующие, жалующиеся, плачущие. Дом напоминал старую шхуну, которая скрипела и стонала, стоило ветру изменить направление. У