ругой размахивал, как оружием, парой длинных, по локоть, кожаных перчаток — чудовищно тяжелых. Уголком глаза Констанс и Нэнси видели бежавших, но упрямо делали свое дело, и к тому моменту, как первые двое приблизились к ним, корзины были пусты, в них не осталось ни одной буханки. А потом как будто раскололось небо… Подбежавшие были то ли чешскими, то ли русскими погонщиками мулов; размахнувшись ремнем и перчатками, они хлестали женщин по прикрытым лишь легкими косынками головам. Конечно же, Констанс и Нэнси гневно закричали, но это лишь еще сильнее разозлило нападавших, и те удвоили старания. Женщины отскочили в сторону, закрыв головы руками, но от этого было мало проку. Сначала они рухнули под ударами на колени, потом — почти легли на бетон, едва дыша от ужаса и боли.
Тут подбежал и молоденький лейтенант. Его бледное лицо было перекошено от ярости, мешавшей ему говорить, отчего его ругательства и приказы звучали совсем по-мальчишески. К счастью для жертв, скрючившихся на платформе, крестьян отвлекла немецкая речь, явно им непонятная, и они повернулись к офицерику, стараясь сообразить, чего он от них хочет. Это продолжалось всего одно мгновение, однако и его оказалось достаточно. Находчивая Нэнси крикнула: «Скорей! Бежим!» Женщины помчались по платформе, едва касаясь ее ногами, и казалось, что они плывут, словно утки по озеру. Мужчины, зарычав от досады, пустились в погоню, но уже без особого азарта, так что остановились около шлагбаума. Добыча ускользнула от них: женщины стремительно влетели в переулок. К счастью, водителю хватило ума тоже заехать в ближайший переулок и там ждать своих пассажирок, которые тем временем все еще бежали, все в слезах от гнева и страха. Это бегство было чудовищно унизительным, однако обе понимали, что спаслись только чудом — они успели заметить солдат, бежавших к ним и на ходу щелкавших затворами винтовок. Один выстрел — и череп вдребезги, вот что их ждало…
Наконец они влетели в маленькое estaminet,[156] известное Нэнси Квиминал и, глядя в бесстрастные глаза хозяина, стоявшего за стойкой, — все знали, что он сочувствует «вишистам», — спросили, можно ли им воспользоваться туалетом, чтобы привести себя в порядок. У Нэнси вскочила шишка на затылке, к счастью, закрытая волосами, и было еще много синяков и ссадин. Констанс получила синяк под глазом и рану на виске, из-за которых ей теперь предстояло не меньше недели носить солнцезащитные очки. Внешних следов больше не было, хотя от полученных ударов у обеих ныло и саднило все тело. К тому же сказывался сильный шок — бледные и дрожащие, они теперь и сами не понимали, как решились на такое. Когда из туалета они вернулись в бар, невозмутимый хозяин успел поставить на стойку два стакана, наполненные желтым ромом с сахаром, а теперь доливал в них горячую воду, прежде чем пододвинуть стаканы пострадавшим дамам. Кстати, этот щедрый жест мог стать опасным, и вообще то, что он проявил сочувствие, могло дорого обойтись и ему самому — взвод солдат прочесывал переулки, возможно (кто мог это знать?), искали сбежавших женщин.
Взяв стаканы, Констанс и Нэнси уселись в самом темном углу и с благодарностью стали пить, чтобы успокоиться, прежде чем что-то предпринимать дальше. Они решили: дальше лучше ехать порознь. Лицей, куда направлялась Нэнси Квиминал, был уже неподалеку. Итак, из кафе Констанс вышла одна, их грузовик ей удалось отыскать на одной из ближайших улочек. Повалил снег, поезд скрылся в синевато-серой дымке, устремившись к северным горам. Ехать Констанс пришлось недолго — примерно час. Ним располагался на сухой слоистой пустоши, какие называют la garrigue. Посты встречались часто, на равном расстоянии друг от друга, и их якобы официальный статус не спасал от бесконечных проверок. Неожиданно на одном из постов недалеко от Безауса вдруг появился давний знакомый, ринувшийся к грузовику с распахнутыми объятиями. Поистине археологическая находка из канувшего в небытие прошлого — Людовик Медовик, которого когда-то они встретили в Севеннах, а потом часто, очень часто встречали на пыльных дорогах Прованса. Он был великодушный, щедрый, неистощимый на шутки жизнелюб, из тех незабываемых местных гениев, которые сохранили драгоценные свойства исконных жителей Средиземноморья.
Он шел вразвалку, словно медведь, выбравшийся из берлоги, широко раскинув руки и всем своим видом изображая горячее радушие, так как сразу узнал Констанс. У него была по-крестьянски цепкая и емкая зрительная память, натренированная ярмарочной жизнью. Ни одна местная ярмарка не могла считаться удавшейся, если на ней не было этого великого умельца и зазывалы, речь которого была сверкающей и пламенной, он рычал и трещал, как лесной костер, улещая, насмехаясь, провоцируя, вдохновляя своих покупателей потратить деньги на какой-нибудь из его отборных медов — «мед из сосцов Природы, напоенный ароматом самой Девой Марией», как он обычно рекламировал его, хотя где-нибудь еще, где жили по преимуществу протестанты, он использовал совсем другие доводы.
— Боже мой, — проговорила Констанс, — не может быть… Людовик!
Кстати сказать, с ним был его медовый фургон — так он называл большой мебельный фургон, который приспособил под ульи.
Распряженная лошадь щипала траву у ближайшей канавы, а вместительный медовый фургон с распахнутой задней дверью стоял на лугу рядом с пропускным пунктом. Вместе со своим юным сыном Людовик продавал мед стоящим на посту немецким солдатам, которые были настроены довольно добродушно. Не обходил он вниманием и проходивших или проезжавших мимо гражданских лиц, которые, пока проверяли их документы, покупали у него банку «настоящего нектара богов». И это была истинная правда, на всем белом свете пчелы не производили такого ароматного меда, как у Людовика, кстати, по очень простой причине: он переезжал с места на место, строго придерживаясь сезонного «расписания» — следуя к распускающимся цветам вместе со своими искусно сконструированными ульями. Его ремесло отличалось особой тонкостью и изысканностью, как ремесло виноделов. Фургон тоже был замечательный: местный художник расписал его сценками праздника Тараска. Тараск — мифический дракон из Тараскона, любовавшийся праздничной процессией в свою честь. Эти картинки придавали фургону великолепие сицилийской деревенской повозки, разрисованной с обеих сторон. Вот так Медовик и путешествовал, следуя по дорогам согласно календарю цветения: начиная с горного Прованса с его каштанами и липами, он постепенно спускался со склонов Севенн вниз, на равнины; Людовик держал в памяти подробнейшую карту с местными растениями. Скопив определенный сорт меда, он отдавал его одной из своих четырех «вдов», как он называл их, чтобы та разливала его по банкам и наклеивала этикетки. А еще он прекрасно помнил, где и когда проводят ярмарки, которые он, безусловно, украшал своим присутствием. На всякий случай он возил с собой краткое руководство "Le Lahure: les foires de France".[157] Благодаря этой книге, он мог назвать день, год, час любого праздника не только в Провансе, но и по всей Франции. Только ее он и читал, и когда делать было нечего, то есть когда «трудились пчелы», он укладывался под деревом и с превеликим интересом ее перечитывал. А когда читать надоедало, он накрывал лицо красным носовым платком и спал глубоким сном, несмотря на то, что его сотрясал храп. После каждого седьмого «рыка» его лицо искажалось, и горло судорожно дергалось, словно он проглотил большую мышь. После секундного затишья рулады храпа раздавались снова.
Медовик и Констанс уселись вместе под кустом рядом с фургоном, чтобы поговорить после долгой разлуки. Людовик сразу же принялся сетовать на жизнь. Новые клиенты охотно раскупали его мед, однако на дорогах стало опасно, движение затруднено, кормить лошадь почти нечем. Теперь ему приходилось буквально выискивать кусочки земли там, где прежде было полное раздолье. Большим ножом он отрезал для Констанс кусок очень вкусного сыра, который сопровождался стаканом вина. При этом Людовик мудро заметил: «II faut le situer avec un coup de vin». Дескать, сыр полагается сдобрить стаканом вина. Как бы то ни было, правило это было очень даже приятным, а вино — вкусным.
— Ну, что скажете? — спросил Людовик с лютой тоской. — Ничего себе, мы попали в заварушку — что я вам говорил? Французская молодежь разучилась работать и разучилась воевать — и вот результат. Страна погибла, и мы во власти гуннов. — Он свирепым взглядом окинул молоденьких солдат, окруживших фургон и с любопытством осматривавших его. — Скоро я останусь без работы. Жизнь в горах теперь трудная и опасная.
— Сопротивление? — вспыхнув, спросила Констанс, но он пренебрежительно покачал головой.
— Там у нас ничего такого. У нас только беглецы, которые прячутся, чтобы не угнали в Германию. В горах полно этих немецких рабов. Все они голодные и опасные. Немцы, видать, с ума посходили.
Ничего неожиданного в сетованиях Людовика не было, удивительно, что он все еще не бросил своего занятия, все еще занимался этим древним промыслом, несмотря на все трудности, связанные с оккупацией. Естественно, ему было что порассказать, как и многим другим. Он видел несчастные разоренные деревни, которые были уничтожены из-за непредсказуемой вылазки партизан или из-за крестьянина, доведенного до безумия домогательствами нацистов. Он еще не забыл вонь сожженных сараев
и домов.
— И вот что: если меня возьмут на мушку, я тоже выстрелю, хоть одну немецкую свинью прихвачу с собой на тот свет, это я вам обещаю.
Они еще поговорили в том же духе, потом Людовик сказал, что ему пора ехать, надо попасть в Ремуден до комендантского часа, иначе не оберешься неприятностей.
— Когда мы еще увидимся? — печально произнес он. — Теперь нет ярмарок, приходится торговать в городах, откуда меня не гонят, например в Карпентрасе или Сен-Жиле. Позвольте по крайней мере записать ваш адрес.
Оказалось, что деревня Тюбэн была ему известна, и он даже обрадовался. Он запряг лошадь, сопроводив этот ритуал множеством чисто театральных жестов, грозно рыча и подталкивая ее, его сынишка от души смеялся над ним. Потом они помахали Констанс и отправились в путь; она снова уселась рядом со своим неразговорчивым водителем, и они поехали в Ним. Констанс не представляла, как объяснить пропажу хлеба, но Людовик, услышав от нее историю с поездом, тотчас предложил восполнить пропажу дюжиной больших банок отборного меда, и был так настойчив, что ей не удалось ег