В комнату вошла Мария Павловна и сказала, что прислуга-кухарка заболела, лежит, что у нее сильная головная боль. Антон Павлович сначала не обратил на это внимания, но потом внезапно встал и сказал:
— Ах, я и забыл… Ведь я доктор… Как же, я ведь доктор… Пойду, посмотрю, что с ней…
И он пошел на кухню к больной. Я шел за ним и, помнится, обратил внимание на его подавшуюся под натиском болезни фигуру; он был худ, и его плечи, остро выдаваясь, свидетельствовали об обессиливавшем его злом недуге…
Кухня была в стороне от дома. Я остался на дворе с журавлем, который опять танцевал и так развеселился, подпрыгивая, что расправил крылья полетел ввысь, сделал круг над садом и опять опустился передо мной.
— Журка, журка!.. — позвал я его, и он близко подошел ко мне и боком смотрел своим острым глазом, вероятно, дожидаясь награды за искусство. Я подал ему пустую руку. Он посмотрел и что-то прокричал… Что? Вероятно — «мошенник!» или еще что-нибудь худшее, так как я ничего ему не заплатил за представление.
После я показал Антону Павловичу бывшие со мной только что написанные в Крыму свои вещи, думая его немножко развлечь… — это были ночью спящие большие корабли…[230].
Он попросил меня оставить их у себя:
— Оставьте… Я еще хочу посмотреть их, один… — сказал он…
Антон Павлович собирался ехать в Москву. Я не советовал ему делать этого — он выглядел совсем больным и сипло кашлял. За обедом он говорил мне:
— Отчего вы не пьете вино?.. Если бы я был здоров, я бы пил… Я так люблю вино…
На всем лежала печать болезни и грусти.
Я сказал ему, что хочу купить в Крыму маленький кусочек земли и построить себе здесь мастерскую, но не в Ялте, а где-нибудь около.
— Маша, — сказал он сестре, — знаешь что, отдадим ему свой участок… Хотите, в Гурзуфе, у самых скал… Я там жил два года, у самого моря… Слушай, Маша, я подарю эту землю Константину Алексеевичу… Хотите? Только там очень море шумит, «вечно»…[231] Хотите?..[232] И там есть маленький домик. Я буду рад, что вы возьмете его…
Я поблагодарил Антона Павловича, но и я у самого моря не смог бы жить — я не могу спать так близко, от него у меня всегда сердцебиение…
Это была последняя моя встреча с А. П. Чеховым[233].
После я жил в Гурзуфе и построил себе там мастерскую[234]. И из окна моего был виден домик у скалы, где когда-то жил Антон Павлович. Этот домик я часто воспроизводил в своих картинах… Розы… и на фоне моря интимно выделялся домик Антона Павловича. Он давал настроение далекого края, и море шумело около бедного домика, где жила душа великого писателя, плохо понятого своим временем.
— Меня ведь женщины не любят… Меня все считают насмешником, юмористом, а это не верно… — не раз говорил мне Антон Павлович.
Мы были молоды, и горе еще не коснулось нас.
Весной, после долгой московской зимы, мы любили «пошататься» в предместьях Москвы.
— Пойдемте в Петровское-Разумовское, — предложил Антон Павлович Чехов.
Брат его Николай, художник[235], уговаривал идти в Останкино: там Панин луг и пруд, будем купаться.
— Нет, купаться рано! — сказал Антон Павлович, — только пятое мая. Я не позволю, я доктор. Никого еще не лечил покуда, и кто будет лечиться у меня — тоже не знаю, но все-таки — врач и купаться запрещаю… Да, я врач! Диплом повешу в рамке на стену и буду брать за визит. Раньше не думал об этом. А забавно, как это в руку при прощании незаметно сунут свернутую бумажку… Буду брать и опускать глаза, или лучше — глядеть нахально: посмотрю, что дали, и положу в жилетный карман. Этак, развязно. Вот так! — показал Антон Павлович. — А покуда что немного денег есть. Пойдем, Исаак, — обратился он к Левитану, — сбегаем в лавочку и купим на дорогу чего-нибудь поесть.
У Чехова мы всегда встречали много незнакомых нам людей: студентов — сверстников его, рецензентов, журналистов, — в это время он писал под псевдонимом Чехонте.
На сей раз в его комнатке в гостинице «Восточные номера» был особый человек. Небольшого роста, белобрысый, лицо в веснушках, рот дудочкой, светлые усики и сердитые брови. Серые глаза глядели остро, сразу было видно, что это человек серьезный. Говорил он резко и очень строго. И смешливости, какая была в нас, не было и следа.
Он говорил, обращаясь к брату Чехова:
— Медицина не наука, фикция! Никакой уважающий себя человек не возьмет этой профессии. Я это сознал и выбрал филологический факультет.
Он сдвинул брови и вытянул губы в дудочку.
Какой сердитый! — подумал я.
Антон Павлович и Левитан вернулись. Положили покупку на стол.
— Ну, собирайся, Николай, — сказал Антон Павлович. — Давай вот эту корзинку.
— Антоша, послушай! Новичков уверяет, что медицина ерунда, фикция, а ты теперь лекарь, плут и мошенник, — говорил брат Антона Павловича, завертывая в бумагу печеные яйца.
— Да, да, верно, все верно, — ответил Антон Павлович.
— Половина кладбищ — жертва докторов, — сказал Новичков и сдвинул бровки.
Антон Павлович засмеялся.
— Я один сколько народу уморю! Вы замечательный человек, Новичков. Вам надо бы юридический факультет. Вы — судья праведный. Ну, идем!
Мы вышли.
Как хорошо на улице! Тарахтят колеса по сухим мостовым, солнце светит радостью, синие тени отделяют заборы, деревья и резко ложатся на землю.
Какой контраст: солнце, весна, воздух и накуренная комната номеров!
Идем, а навстречу процессия похорон. Шагают понурые люди, жена, наклонив голову, у самого гроба; потом кареты, извозчики с родными, знакомыми.
— Весной лучше жениться… Как вы думаете? — обратился Антон Павлович к Новичкову, но тот ничего не ответил.
Сады, за заборами бузина зеленая, яркая. Тверская-Ямская, лавки, магазины, церкви. А вот и «Трухмальные» ворота.
— Читайте, — сказал Николай Чехов, — что написано: нашествие галлов и с ними двунадесяти языков. Вот они здесь когда-то были, чувствовали. Изящные кирасиры, гусары, гвардия, французы, испанцы, итальянцы, саксонцы, поляки, далматийцы, монегаски, мамелюки и сам Наполеон. Когда он увидел впервые самовар, здесь в Москве, то… — И брат Николай пропел:
Что за странная машина!
Усмехнувшись молвил галл.
Это русская утеха.
Это русский самовар…
— Правда, мне надо быть поэтом? Как я стихом-то владею.
Вдруг и новый наш знакомый Новичков открыл ротик и с серьезной миной запел тенорком:
И всегда вперед стремился
Ты, идейный человек.
Сеять правду не скупился.
Презирая жалкий век.
Мы остановились и глядели на Новичкова. Что будет дальше? Но он презрительно замолчал.
Антон Павлович, севши на край канавы, на травку, вынул из кармана маленькую книгу и что-то быстро записал.
Мы шли сухой дорогой — шоссе. Справа прятались и выглядывали из пуховых весенних садов деревянные дачи, были в садах вишневые в цвету деревья, яблони, акации и желтоватые пушные тополя. На всем блестело солнце. Домики были, как детские игрушки: весело раскрашены, ставни закрыты. Москвичи еще не переезжали в них.
Слева протянулось большое поле Ходынское. Мы подходили к Петровскому дворцу. Я любовался архитектурой. Такие формы бывают на старых фарфоровых вазах, где пейзажи и все дышит радостью, обещанием чего-то восхитительного, фантастического…
О своем впечатлении я сказал Антону Павловичу.
— Да, — ответил он, — вся жизнь должна быть красивой, но у красоты, пожалуй, больше врагов, чем даже было у Наполеона. Защиты красоты ведь нет.
Дворец стоял на кругу ровной площадки. Впереди шло Петербургское шоссе. По кругу, прислоненные к большим серебристым тополям, стояли длинные скамьи, выкрашенные в яркий зеленый цвет. На одну из них мы сели. Все были голодны и занялись едой.
К нам подошел разносчик, снял с головы лоток, поставил рядом на скамейку и пропел: «Пельсины хорошие!»
Антон Павлович спросил:
— Сколько, молодец, за все возьмешь?
Разносчик сосчитал апельсины.
— Два сорок.
— Ну, ладно, я дам тебе три рубля, только посиди часок тут. Я поторгую. Я раньше торговал, лавочником был. Тоже хочется не забыть это дело.
Разносчик посмотрел хитро:
— Ваше дело, пожалуйте.
Он взял трехрублевую бумажку, положил в большой кошель, который спрятал за голенище сапога, сел рядом и добавил:
— Чего выдумают!
Подошли две женщины с серьезными скромными лицами и с ними старик в военной фуражке. Он взял апельсин в руки и спросил почем.
— Десять копеек, — ответил Чехов.
Старик посмотрел на разносчика и на Чехова:
— Кто торгует-то?
— Я-с, все равно-с, — сказал Чехов. — Мы сродни-с.
— Пятнадцать копеек пара. Хотите? — сухо предложил старик.
— Пожалуйте-с, — согласился Антон Павлович.
— Ну и торговля! — сказал разносчик. — Этак всякий торговать может.
Подошел какой-то франт изнуренного вида. На руках его были светлые лайковые перчатки. Спросил почем апельсины.
— Если один, то десять копеек. Если десяток, то рубль пятьдесят.
— То есть, как же это? — недоумевал франт, — считать не выучились еще?
Взял апельсин и ушел.
Какая-то молоденькая барышня спросила, сколько стоит десяток.
— Рубль, — ответил Чехов.
— Дорого. А полтинник хотите?