От церкви вниз и впрямь убегала улица. Мгла сгущалась. Но избы стояли темные — электричество экономили. Лишь дымы над крышами выдавали присутствие людей. Свет горел в единственной, ближайшей к церкви избе. Как раз в той, что была нужна.
Сержант распахнул калитку, вошел в незапертую прихожую. Коротко стукнув, толкнул дверь в жилое помещение.
У окна за столом, накрытом скупой деревенской снедью, сидело несколько хмурых, хмельных человек.
При виде ввалившегося с холода сержанта кто-то поставил недопитую стопку с самогоном. Кто-то, напротив, торопясь, опрокинул в себя.
Сержант, понявший, что пьют здесь не с радости, кашлянул аккуратно.
— Разыскиваю Понизова. — Сержант сверился с листочком в руке. — Константин Александрович.
Со своего места поднялся худощавый, рано поседевший сорокалетний мужчина со щетиной на подбородке: то ли ранняя борода, то ли недельная небритость. Встревоженный взгляд его уперся в автомат за плечом дородного сержанта.
— Я — Понизов, — через силу подтвердил он.
— Главврач Бурашевской психбольницы? — уточнил для верности сержант.
— Исполняющий обязанности.
Сержант вскинул рукавицу к виску:
— Сопровождаем пациента. Велено передать вам лично.
— Что значит лично? — Понизов насупился. — Существует приемный покой, дежурный врач. Там примут, оформят. А у меня отгулы. Мать сегодня похоронил.
Он едва заметно повел головой в сторону угрюмого стола.
— Так это… понимаю, — сержант сдернул шапку. — Только — велено непременно главному. И — адрес ваш дали. Так что, уж извините, без вас никак. Сказали, чтоб без ошибки.
Он потоптался.
— Я подожду снаружи.
Через короткое время следом за сержантом, натягивая на ходу тулупчик, из дома вышел Понизов.
— Кого хоть везете?
— Старикашка какой-то мутный, — конвоир поправил ремень автомата. — Нам его передали. Этапируется вроде как из Прибалтики. Реальное отбывание заменено на психушку. Обычное дело.
«Обычное дело», — согласился привычный ко всему Пони-зов. Многие сходили с ума, не выдержав тюремный или лагерный режим. Бывало, доставлялись и в здравом состоянии: психбольницы использовались для изоляции неугодных, содержание которых в тюрьмах признавалось нежелательным. Но — хрупок человеческий разум: месяц-другой пребывания в судебно-психиатрическом отделении, и разница между больными и здоровыми незаметно стиралась.
Обогнув церковь, Понизов увидел автозак с поднятым капотом.
Водитель возился в заглохшем двигателе. Подле, переминаясь на морозе, дожидался второй конвоир.
— Надолго у тебя? — неприязненно обратился сержант к водителю.
Из-под капота выглянула измазанная озлобленная физиономия.
— А хрен его!.. Может, час. А может, и вовсе… Все-таки заглохла, кургузая, — водитель выругался. — Говорил же — нельзя на колымаге на большие расстояния!
— Я старичка пока выпустил, — доложил сержанту второй конвоир. — А то фургон выстудился. Как бы не заледенел с концами.
— Не даст деру?
— Куда он на трех ногах? Ковыляет себе.
С противоположной стороны машины доносилось постукивание клюки о булыжник.
— Может, согреемся? — конвоир намекающе пристукнул себя по карману. — Мороз-то крепчает…
— Разливай, — с удовольствием разрешил сержант. — Как, товарищ главврач?
Понизов согласно кивнул.
Выпили. Закурили. Повторили. Опьяневшие на морозе конвоиры свернули разговор на зэчек, отчего разрумянившиеся лица приняли сальное выражение.
Понизов незаметно отошел к углу, откуда виден был материнский дом. Впрочем, уже не материнский. Кажется, по поверью, душа умершего сорок дней витает рядом с прежним жилищем. Понизов вскинул глаза на морозное звездное небо и сам себе усмехнулся: хорош атеист. А может, права была в своих упреках верующая мать? Какой он, в сущности, атеист? Атеист, которому в школе разъяснили, что бога нет, но не отличающий Библии от Евангелия, — всего лишь малограмотный безбожник.
— Сбежал! — услышал он всполошный крик.
Оплошавшие конвоиры с автоматами в руках бежали в сторону развилки, наперехват.
— Вот тебе и старикашка! — выкрикнул сержант Понизову, отчего-то — с укоризной. — С этой сволочью только дай слабину!
— Застрелю паскуду! — дыша перегаром, пообещал второй, чувствовавший себя виноватым.
Понизов, заметивший, что дверь в церковь приоткрыта, проводил топочущих конвоиров безразличным взглядом. Стараясь не шуметь, поднялся по ступеням. Тихонько вошел.
Бывшая церковь, превращенная в склад, оказалась забита пиломатериалом и мешками с цементом. Даже на встроенной лестнице, ведущей на второй этаж, громоздились деревянные ящики с гвоздями и скобами. Лишь в отдаленном углу, скупо освещенном сумеречным светом, падающим через щелястую крышу, оставалось пустое пространство. Там истово молился пожилой мужчина, в котором Понизов угадал пропавшего этапируемого.
Стоял он на коленях на цементном полу перед голой стеной — на месте давным-давно соскобленных фресок торчали пунцовые кирпичи. Впрочем, что спрашивать с психбольного?
Понизов неловко переступил. Скрипнула доска.
Богомолец судорожно сжал кулак. Стало ясно, что в руке его крест, видимо, утаенный при обыске. На него-то, оказывается, и молился.
Опершись на убогую самодельную клюку, он с усилием разогнулся.
Перед Понизовым стоял глубокий старик. Лицо, в прошлом округлое, дородное, ныне — исхудалое, испещренное морщинами, с впалым ртом и обвисшими щеками, производило впечатление гнетущее. Грудь с присвистом вздымалась под телогрейкой. Тяжелая облысевшая голова безвольно покачивалась на дряблой шее, будто чахлый бутон на надломленном стебле.
— Я врач больницы, где вы будете содержаться, — представился Понизов. — Мне сказали, вас везут из Прибалтики.
— Из Ямеяла. Я — эстонец, — подтвердил старик — без акцента, но голосом глухим, в котором хрипы заглушали звуки, будто неслись из неисправного репродуктора.
— Эва! Тогда почему в этой церкви? Ведь вы же, знаю, протестанты!
— Я из православных эстонцев, — старик отвечал не сразу, после паузы. То ли выравнивая дыхание, то ли из привычки подбирать слова.
Понизов любил, когда удавалось, пообщаться с новыми пациентами прежде, чем ознакомиться с материалами дела. Было интересно составить предварительное мнение и после сличить его с официальным диагнозом. Здесь случай сам шел в руки.
— У нас есть время познакомиться. За что были осуждены? — спросил он.
— За сотрудничество с Германией, выразившееся в организации фашистских формирований в Эстонии, а также участие в деятельности разведывательных органов Германии против Советского Союза, — привычно отрапортовал старик.
Отвечал он без интонаций, как человек, свыкшийся с лагерной беспрекословной дисциплиной.
— Значит, вы воевали на стороне немцев?
— Нет. Воевал я как раз за русских. За это был помещен в немецкий концлагерь.
— И там согласились сотрудничать против нас?!
— Напротив, продолжал требовать, чтобы немецкие оккупанты покинули территорию Эстонской Республики. Освобожден из концлагеря после поражения Германии.
Похоже, перед Понизовым стоял один из несчастных, доживших в фашистском плену до заветного освобождения. Но вместо свободы перекочевавших из немецких лагерей в советские. И — лишившихся рассудка. Сколько же их прошло перед его глазами еще со времен пребывания в должности главного врача фронтового психиатрического госпиталя!
— Так когда именно были арестованы нашими?
— Вместе с семьей был вывезен в глубь России после оккупации Эстонии Советским Союзом в июле 1940 года. С тех пор нахожусь под приглядом.
— Опять оккупация! Что ж у вас все оккупанты? Я понимаю — немцы. Но как можно освободителей с фашистами на одну доску! Похоже, вы из махровых националистов.
— Так точно, я — националист, — бесстрастно подтвердил старик. — До сорокового года выступал за независимость Эстонии. За это арестовывался и большевиками, и немцами.
— Но позвольте! — спохватился Понизов. — Что-то вы, голубчик, зарапортовались! Если наши арестовали вас в сороковом, за год до войны, как же вы могли воевать с немцами? Напридумывали?
Он принялся приглядываться.
— Никак нет. Воевал. Служил прапорщиком в Ревельской крепости.
— В Ревельской… Ревель у нас… И почему прапорщик?!.. Так это вы о Первой мировой!
Только теперь Понизов разглядел насмешливые морщинки в уголках глаз, упрямый выступающий вперед подбородок. Кажется, Понизов ошибся: старик не походил на душевнобольного и, очевидно, не был сломлен. Потому что сломленные люди к иронии не способны.
Из-под привычной равнодушной покорности проступил вдруг неукрощенный дух.
— Что ж, похоже, вы меня крепко подурачили, — признал Понизов. — И всё же вернемся в сороковые. В каком качестве вы шпионили в пользу Германии перед арестом?
— В качестве президента.
Понизов озадаченно потеребил мочку уха.
— Ах да! — сообразил он. — Президентом какой-нибудь буржуазной компании?
— Президентом Эстонии.
Понизов огорчился. До того ответы старика выглядели вполне здравыми. Неужели всё-таки душевнобольной?
— Да! Президентов у нас еще не было, — признал он. — Ну и какой же вы по счету президент Эстонии? Первый? Второй? Десятый?
— Единственный!
В хриплом стариковском голосе внезапно прорезались высокомерные нотки. В подслеповатых, слезящихся зрачках блеснул гнев.
«Типичная мания величия, — диагностировал Понизов. — Самое безнадежное для излечения заболевание».
Он попытался всё-таки воззвать к логике.
— Если вы президент Эстонии, почему же вас из Эстонии вывозят куда подальше? — съязвил он.
— Как раз потому, что президент! — отчеканил старик, как и всякий душевнобольной, логике неподвластный.
На крыльце забухали валенки.
В церковь ворвались конвоиры, подмороженные, обозленные. Всё еще не протрезвевшие.
— Ты глянь. Мы бегаем бобиками, а он тут…, — сержант выругался. — Ухо из-за этой сволочи отморозил.