Консуэло — страница 138 из 179

Он, казалось, с серьезным видом выслушивал так называемых серьезных людей, подходивших к нему потолковать о серьезных делах. Но вдруг он прервал свою речь на полуслове.

– Кто это там у клавесина? – спросил он графа Годица. – Не та ли это девочка, о которой мне говорили, – любимица Порпоры? Бедняга Порпора! Мне бы хотелось что-нибудь сделать для него, но он так требователен, так взбалмошен, что все артисты или боятся, или ненавидят его. Когда заговоришь о нем, то словно показываешь голову Медузы. Одному он заявляет, что тот поет фальшиво, другому – что его произведения никуда не годятся, третьему – что успехом он пользуется только благодаря интригам. И он еще хочет, чтобы после таких слов, уместных в устах Гурона, его слушали и отдавали справедливость его таланту! Черт возьми! Не в лесной же глуши мы живем! Откровенность больше не в моде и правдой ничего не добьешься. А девочка эта недурна, мне нравятся такие лица. Она совсем юная, не правда ли? Говорят, она пользовалась большим успехом в Венеции. Пусть Порпора приведет ее завтра ко мне.

– Он хочет, чтоб ее услышала императрица, – сказала принцесса, – вы можете устроить это, и я надеюсь, не откажете ему в такой милости. Я тоже прошу вас об этом.

– Устроить, чтобы ее услышала императрица – да нет ничего легче, и достаточно желания вашего высочества, чтобы я поспешил исполнить его. Но в театре есть некто более могущественный, чем императрица. Это госпожа Тези! И если бы даже императрица взяла эту девушку под свое покровительство, я сомневаюсь, чтобы ангажемент был подписан без верховного одобрения Тези.

– Говорят, вы ужасно балуете этих дам, господин граф, и не будь вы столь снисходительны, они не пользовались бы такой властью.

– Что поделаешь, принцесса! Каждый – хозяин в своем доме. Ее величество прекрасно понимает, что, вмешайся она в дела оперы со своими королевскими указами, там все пошло бы вкривь и вкось. А ее величество желает, чтобы опера была хороша и доставляла всем удовольствие. Но возможно ли это, если у примадонны в день дебюта объявится насморк, а тенор, вместо того чтобы в сцене примирения броситься в объятия баса, даст ему пощечину! Довольно с нас и того, что мы ублажаем господина Кафариэлло. Мы счастливы с тех пор, как госпожа Тези и госпожа Гольцбауэр ладят между собой. Если же нам бросят на театральные подмостки яблоко раздора, это снова смешает все наши карты.

– Но третий женский голос совершенно необходим, – заметил венецианский посланник, горячо покровительствовавший Порпоре и его ученице, – и вот появляется дива…

– Если она дива, тем хуже для нее. Она возбудит зависть госпожи Тези, которая тоже дива и желает быть единственной. Приведет она в бешенство и госпожу Гольцбауэр, также желающую быть дивой…

– Ну, ей-то далеко до этого, – вставил посланник.

– Но она очень хорошего происхождения. Эта особа из знатной семьи, – лукаво заметил господин Кауниц.

– Но она не в состоянии исполнить сразу две роли, и ей волей-неволей придется уступить кому-либо партию меццо-сопрано.

– У нас есть некая Корилла, предлагающая свои услуги, красивейшая женщина в мире.

– Ваше сиятельство уже видели ее?

– В первый же день ее приезда. Но я ее не слышал: она была больна.

– Вы сейчас услышите ученицу Порпоры и, не задумываясь, отдадите ей предпочтение.

– Очень возможно. И признаюсь даже, что ее лицо, менее красивое, чем у той, мне кажется более приятным. У нее очень кроткий и скромный вид. Но мое предпочтение ничего не даст бедняжке! Надо, чтобы она понравилась госпоже Тези, не раздражая в то же время госпожу Гольцбауэр, а до сих пор, несмотря на нежнейшую дружбу этих двух дам, все, что одобряла одна, энергично отвергала другая.

– Да, тяжелый случай! Трудная задача! – не без лукавства проговорила принцесса, видя, какое значение придают два государственных мужа закулисным интригам. – Наша милая протеже является соперницей госпожи Кориллы. Бьюсь об заклад, что перевесит та чаша весов, на которую положит свою шпагу господин Кафариэлло.

Когда Консуэло спела, все в один голос заявили, что со времен госпожи Гассе не слыхали ничего подобного, а господин фон Кауниц, подойдя к ней, торжественно произнес:

– Сударыня, вы поете лучше госпожи Тези. Но да будет это сказано вам здесь всеми нами по секрету, ибо, если подобное мнение выйдет за пределы этого дома, вы пропали и в этом сезоне вам не дебютировать в Вене. Будьте же осторожны, очень осторожны, – прибавил он, понижая голос и усаживаясь подле нее. – Вам придется преодолеть большие препятствия, и победить вы сможете, только проявив большую ловкость.

Тут великий Кауниц, входя во все подробности театральных интриг и раскрывая перед Консуэло все мелкие страстишки труппы, прочитал ей целый трактат о дипломатической науке в применении к закулисному миру.

Консуэло слушала его, широко раскрыв глаза от удивления, и так как, в течение своей речи, он раз двадцать повторил «моя последняя опера», «опера, поставленная мной месяц тому назад», то она решила, что ослышалась, когда о нем докладывали, и лицо, столь глубоко посвященное в тайны театрального мира, могло быть только директором оперного театра или модным композитором. Поэтому она отбросила всякое стеснение и стала говорить с ним, как с человеком своей профессии. Непринужденность придала ей еще больше простоты и живости, чем дозволило бы почтение, подобающее при разговоре с особой всесильного первого министра. Господин фон Кауниц нашел ее очаровательной. В течение целого часа он занимался исключительно ею. Маркграфиня пришла в крайнее негодование от подобного нарушения приличий. Она ненавидела вольность больших дворов, привыкнув к церемонной торжественности малых. Но разыгрывать из себя маркграфиню, перестав ею быть, она уже не могла. Она пользовалась снисхождением и даже благосклонностью императрицы, так как отреклась от лютеранского вероисповедания и перешла в католичество. За такой лицемерный поступок при австрийском дворе готовы были простить любой неравный брак, даже любое преступление. В этом отношении Мария-Терезия следовала примеру своих родителей и принимала всех, кто, желая избежать преследований и глумлений в протестантской Германии, искал прибежища в лоне римско-католической церкви. Но, будучи и принцессой и католичкой, маркграфиня ничего не значила в Вене, а господин фон Кауниц был там всесилен.

После того как Консуэло пропела свою третью арию, Порпора, хорошо знакомый с этикетом, сделал ей знак, свернул ноты и вышел вместе с ней через маленькую боковую дверь, не обеспокоив своим уходом благородных особ, соблаговоливших внимать ее божественному пению.

– Все идет как по маслу, – проговорил маэстро, потирая руки, когда они очутились на улице в сопровождении Йозефа, несшего перед ними факел. – Кауниц, старый дурак, знает толк в музыке. Благодаря ему ты далеко пойдешь!

– А кто он такой, этот Кауниц? Я его не видела, – сказала Консуэло.

– Не видела, дурочка! Да ведь он с тобой говорил больше часа.

– Как? Маленький человечек в розовом жилете с серебром? Мне казалось, будто я слушаю старую билетершу – столько он наболтал мне сплетен.

– Он самый. Что же тут странного?

– А я нахожу это очень странным, – ответила Консуэло, – у меня было совсем иное представление о государственных людях.

– Потому что ты не видишь, как действует государственная машина, а если бы видела, то не удивилась бы, что государственные люди – не что иное, как старые кумушки. Ну, довольно об этом, займемся лучше нашим ремеслом на этом маскараде высшего света.

– Увы, маэстро, – задумчиво промолвила молодая девушка, когда они пересекали большую площадь у городского вала, направляясь в предместье, где находилось их скромное жилище, – я как раз спрашиваю себя; во что превращается наше ремесло среди этих равнодушных и лживых масок?

– А во что ты хочешь, чтобы оно обратилось? – продолжал Порпора своим резким, отрывистым тоном. – Оно не может обратиться во что-либо иное: счастливое или несчастливое, торжествующее или презираемое, оно всегда остается тем, что оно есть – самым прекрасным, самым благородным ремеслом на свете!

– О да! – сказала Консуэло, беря учителя под руку и замедляя его обычно быстрый шаг. – Я понимаю, что величие и достоинство нашего искусства не могут быть ни унижены, ни возвышены по прихоти пустых капризов или дурного вкуса управляющих миром; но почему позволяем мы унижать свою личность, почему подвергаем себя презрению невежд или их поощрению, порой еще более унизительному? Если искусство священно, разве не священны и мы, его жрецы и законодатели? Почему не живем мы в своих мансардах, счастливые тем, что понимаем и умеем чувствовать музыку, зачем должны мы бывать в их гостиных, где нас слушают, перешептываясь, где нам аплодируют, думая о другом, и где стыдятся признать нас хоть на минуту людьми, после того как мы перестали быть комедиантами?

– Эх! Эх! – проворчал Порпора, останавливаясь и стуча палкой по мостовой. – Что за глупое тщеславие, что за ложные идеи бродят нынче у тебя в голове! Да что мы такое, как не комедианты, и зачем нам быть чем-либо иным? Они называют нас так из чувства презрения. А не все ли нам равно? Ведь мы комедианты по склонности, по призванию, по воле неба, точно так же, как они вельможи по прихоти случая, по необходимости или по выбору дураков! Да, мы комедианты! А это не каждому дано! Ну-ка, пусть попробуют: посмотрим, как они возьмутся за наше дело, эти пигмеи, воображающие себя великанами! Пусть-ка маркграфиня Байрейтская облечется в тогу трагической актрисы, наденет на свои уродливые толстые ножищи котурны и сделает два-три шага по сцене – воображаю, какую диковинную принцессу увидим мы пред собой! А что, ты думаешь, она делала при своем маленьком дворе в Эрлангене в те времена, когда воображала, будто царствует там? Она строила из себя королеву и лезла из кожи вон, чтобы играть роль, которая была ей не по силам. Рождена она быть маркитанткой, а по странной оплошности судьба сделала из нее высочество. Вот и оказалась она тысячу раз освистанной, представляя высочество навыворот. А тебя, глупое дитя, Бог сотворил королевой!