«Контрабас» и виски с трюфелями — страница 25 из 40

На этом самом слове и моих искренних извинениях мы и расстались. Обращаться в суд им не было смысла. Единственный склад был забит пледами, товар принадлежал не фирме, а частному лицу. Перед закладом я переоформил документы. В соседних магазинах химтоваров был настоящий праздник. Улдис и Андрей скупили весь нафталин, который, словно сеятели, разбросали над кипами шерстяной безнадеги. Прошло какое-то время, и я стал замечать активность Латвии в плане оказания гуманитарной помощи странам, которым эта помощь необходима. Заметки журналистов начинались примерно так: «Вчера в качестве гуманитарной помощи в Румынию, где борются с последствиями наводнения, была отправлена партия пледов…» Или: «Теперь нашими пледами будут укрываться в лагерях афганских беженцев».

Меня распирала гордость, что я причастен к ликвидации последствий наводнений, землетрясений и других капризов природы, относимых в бизнесе к форс-мажору. Иногда мне казалось, что пледы отправляют даже туда, где гуманитарная помощь вовсе и не требуется. Например, в соседнюю Эстонию.

Спустя года четыре, будучи немного подшофе, я заглянул в небольшой бар «Katrin». За стойкой сидел небритый Улдис и потягивал что-то темное и крепкое. Увидев меня, с грустью обронил:

— Странно. Думал, тебя давно убили… Вслед за твоим компаньоном-энтузиастом, которого нашли на шоссе.

— Да вроде жив. Как ломбард? Отчаявшиеся и домушники продолжают кормить депутатов рижской думы?

— Не в курсе. Мы с Андреем больше там не работаем.

— Заслуженный отдых по вредности? Ушли, надышавшись нафталина?

— Умник… Выгнали. Кстати, не из-за твоих тюков с одеялками.

— Жаль… Могли еще чего-нибудь провернуть. А за какие грехи, если не секрет?

— Да чего уж там… Не секрет. В казино с Андрюшей пристроились. Правда, с нами депутат один играл. Вот и замяли дело. Потом немного отдохнули. Магазин теперь у нас антикварный. На Гертрудес он.

— Та же скупка краденого, но с дыханием старины.

— Умник… Твое здоровье, кстати. Но красиво ты нас, красиво…

— Прости, старина. Я не вас, я государство. Все по обоюдной любви.

— Бывай. И заходи в гости. Мы на Гертрудес. Ты просто так заходи.


Голова развратной женщины

Меня устраивал только дубль. Зары[1] прокатились по укрытым лаком восточным завиткам и замерли на четыре-четыре. Игорь что есть силы врезал кулаком по ладони.

— Миха, ну не может так везти!

— Да ладно… Три дня подряд у меня выигрывал.

К беседке подбежал запыхавшийся Велиев. Пилотка набекрень, уши словно крылышки Меркурия. Только красные.

— Товарищ сержант! Срочно… Ротный вызывает, срочно!

— А ты говоришь, везет, Игореха.

Громко хлопнув доской, я направился в сторону казармы. Рядышком семенил Велиев:

— Товарищ сержант! Капитан Соловьев просил бегом.

— Ну если только просил, то можно и не бегом. А вот если бы приказал…

Крики Помидора были слышны метров за пятнадцать от крыльца. Монолог был известен: «Молчать, сволочь! Все равно плохо кончишь! Жаль, сейчас не война!» И как он эту войну еще не накаркал? В дверях встретил дежурного по роте, Андрея Полесова.

— Помидор в каптерке шмон устроил. Вроде нашел палево какое-то, — обронил Андрей.

— Лучше бы он мину без щупа нашел разок, — сказал я.

По полу каптерки были разбросаны вещи. Спортивные костюмы, кроссовки, бархат и металлические уголки для дембельских альбомов. У стены, понурив головы, стояли сержанты Маликов и Козырев.

— Разрешите войти, товарищ капитан? — обратился я к ротному.

— А-а-а… Войти-и-и? Входите, входите. Маликов и Козырев, с вами разговор будет продолжен чуть позже.

Я даже не заметил, как они исчезли. Закрыв дверь на ключ, капитан Соловьев подошел к одному из стеллажей. Рывком сдернул с полки «дипломат» черного дерматина.

— Не догадываетесь, что внутри дипломата, товарищ сержант? — Басы пошли на усиление. — Я спрашиваю! Что, по-вашему, находится в «дипломате», принадлежащем рядовому Сабитову?

— Не могу знать, товарищ капитан! Но надеюсь, не анаша, носки или документы особой важности.

— Паяц!!! Паяц и мерзавец!

Я первый раз видел дрожащие руки Соловьева. Хотя нет… Было. После того как он по пьяни бабку-станичницу «Москвичом» протаранил. Открыв чемоданчик, ротный выудил глянцевый прямоугольник. Фотография замерла в считаных сантиметрах от кончика моего носа. Я вспомнил покойного дедушку. Его незабываемые рассказы, прогулки по берегу моря. Вспомнил слезы мамы и стенания бабушки в день его скоропостижного ухода… На миг воскресил в памяти толчок на борт, после которого хрустнули две берцовых кости моей правой ноги. Мне полегчало. Приступ смеха был жестоко подавлен.

— Ого-о-о, — протянул я, сыграв изумление.

— Что, блядь, ого?! Что это, товарищ сержант?

Идиотский вопрос. Будто он слепой. Сам он не видит, что это. На черно-белой фотографии размером со страницу журнала «Вокруг света» застыло лицо красивой брюнетки. Пышные букли, ресницы длиной с побеги молодой травки. И чувственные, пухлые губы… И эти чувственные пухлые губы смыкались на массивном члене. А он был черным. Будь фотография цветной, запечатленное удовольствие выглядело бы несколько эстетичнее.

— Мое терпение не танковая броня. Но я еще раз задам вопрос. Что это, товарищ сержант?

— Голова развратной женщины, товарищ капитан.

— А что за черная мерзость торчит из головы развратной, как вы изволили выразиться, женщины?

— Ну почему же мерзость? Каждый день в руках держим, товарищ капитан. И не по одному разу. А потом… Я не расист. Мы же записываем лекции, в которых говорится о том, что все люди братья вне зависимости от цвета…

Договаривать не имело смысла. В целях своей же безопасности. Лицо Помидора исказилось пуще обычного. И краснота на этот раз выглядела неестественно. По идее, Соловьева должно было разорвать от высокого внутричерепного давления. Взяв на душу очередной грех, я мысленно понадеялся на инсульт. А еще попросил Господа не давать добро на начало военных действий. Исполнилось только второе желание. Репродуктор промолчал.

А голову женщины внезапно разорвало на две части. Детородный орган невидимого африканца постигла та же участь. Когда все, что осталось от фотографии, уместилось в кулаке, Помидор воплем подвел итог беседы:

— Трое суток ареста!

Смех придушить удалось, а вот с протестом я справляюсь редко. Он всегда сильнее моего внутреннего голоса.

— А мне-то за что? Сабитов дрочит, а я за него сутки тянуть должен…

— Ну ничего, ничего… И ты додрочишься. Начнется война, до оружейной комнаты добежать не успеешь.

Поначалу я хотел Сабитова взгреть. Но пожалел. Многие бойцы могли предаться сладостным воспоминаниям, пофантазировать. А он из аула. Кроме ишаков и баранов вряд ли что из живности щупал. Вот и носился бедолага в каптерку за вдохновением. А вдохновение не пощадили…


История в стиле fine



Саша ходил по Риге и говорил, что уедет в Штаты. Когда напивался, говорил это даже незнакомым людям. Люди реагировали по-разному. Одни искренне сочувствовали, другие фальшиво радовались. Патриоты как-то раз избили. С последним ударом раздалось, как гонг: «Вали, жидовская морда!» Концептуальность разила привычным антисемитизмом.

Одна девушка попросила взять с собой. Саша сказал, что Штаты — это прежде всего freedom, и туда надо ехать полностью свободным от обязательств. Тем более от обязательств перед женщинами.

Девушка влекла. У нее были добрые глаза и такие же намерения. Она встретила его через пять лет в кафе. Вернее сказать, в том же кафе. Внимательно посмотрела на лицо и на одежду Саши. Узнала с тревогой и детским недоумением. Подсела за столик, смахнула нефальшивую слезу и спросила:

— Здравствуйте. А я думала, вы давно уехали. Вы, наверное, меня не узнаете? Пять лет назад вы говорили, что уедете в Америку, и не хотели брать меня с собой.

Саша вспомнил, и ему стало грустно. Оказывается, девушка уже три года как эмигрировала в Германию. На ней был модный шелковый костюм, легкие босоножки и славянская радость. На Саше — старый кардиган, щетина и маска еврейской грусти. Она удивлялась, что его задерживают в Риге, и хвалила Мюнхен. Саша пил водку и говорил про обстоятельства. Все было не так. Говорить, что уедешь в Америку — символ призрачного благополучия. Чем дольше говоришь, тем быстрее чувствуешь себя наполовину счастливым. Статус беженца приравнивался к ореолу мученика. Да воздастся тем, кто страдал!

Алекс страдал. За эти пять лет он попал в аварию, подхватил гонорею и сменил три места работы. Имя он тоже заблаговременно сменил. Но не в паспорте. Просил, чтобы все его звали Алексом. Один раз я заметил, что Македонский был Александром, но не просил делать обрезание имени. Саша ответил:

— Папа Македонского был Филиппом Вторым, маму звали Олимпиада, с детства его воспитывал Аристотель. Моего отца зовут Герц, маму — Роза, воспитывали меня в обычной советской школе. Я слишком мал для того, чтобы зваться Александром…

После встречи Алекса с девушкой прошло еще три года. Вся Рига спрашивала, почему Саша не уехал. Спрашивали даже незнакомые люди. Кого-то он избил. За любопытство и прозвучавшую в голосе иронию. Усомниться в страданиях — значит оскорбить. И Саша уехал. Оскорбленным, а значит, готовым доказать. Вещизму он не поклонялся. Багаж его был в основном духовным. Книги, пара антикварных канделябров покойной бабули, три ее же кольца и брошь… Подставки для свечей отобрали на таможне, кольца с брошью — тоже, без церемоний. Еще и пожурили, мол, нехорошо, товарищ, народное добро вывозить. Он попытался возмутиться, сказал, что это бабушкино. Ему ответили по-еврейски: «А бабушка что, бабушка не народ?» Саша ответил, что бабушка покойница, но дальше спорить не стал.

Из Америки Саша обещал писать. Договорились, что хотя бы полуправду. Хорошо устроившиеся эмигранты не пишут вообще. Или раз в квартал. У них на это просто нет времени. Они вкалывают. Те, кто живет в районе с африканоидами, отгружают письма мешками. Типичный пример — письмо друзьям: