ает в своем гримуаре ради дня, когда нам действительно придет крышка, чтобы там у них, в низовьях, было чем подбодрить ребят, ту 35-ю, которую они готовят, чтобы нас... Чтобы вышла орда крепче нас, а? Быстрее нас? Смехота. Привет, мальцы! Блондиночки с Низовий! Всем слушать меня, растопыривать свои серые клеточки! Вам ни за что не уйти далеко. Потому что не будет настоящего трассёра — чтобы вас повести. Оттого, что я не захотел давать им, палачам, ребенка. Не захотел, чтобы Голгота-десятого забрали пятилеткой и на фреольском корабле переслали (посылка из мяса такая, ага) в Предельные Низовья, в Аберлаас. Не хотел, чтобы пацана лупили, колотили до слез там, где уже некому пожаловаться, где тебе приходится грызть каменные стены. Ненавистная кровь. Надрессирован стоять в Дырчатом Зале, перед тобой пропеллеры, в четыре раза выше тебя, из кварца, которые нарочно так дуют с потолка, что у тебя кожа рвется на щеках, это «тебя выучивает». Самоубийства, повсюду вокруг тебя, целыми пачками, и убийства, о которых ты догадываешься. Те, что ты видишь. Те, что предполагаешь. Успокаивает вас, претенденты, а? Вы это уже знаете? Ну и замечательно! Осталась одна деталь, вроде липкого навоза под подошвами, одна малоприятная штучка: за нами не будет орды. Ага! Сядьте обратно! Да-да! Мы последние! Орда-до-Победного-Конца. Финишисты. Те самые, которых ждала вся эта долбаная земля, все эти попрятавшиеся, которые путаются у нас, у банды контраходцев, под ногами, с их деревнями, потому что посреди мира дует более терпимо, чем на заледенелых окраинах, ждали и молились с начала времен. 34-я, наколите себе татушку. Вот такие дела, не все так ловко. Придется вам привыкать. Кто я? Повторите! Голгот, ага, девятый, ага-ага-ага, вот так вот... Лучше доходит, если поднажать...
— А теперь попробуйте по памяти. Запишите мне вчерашний фурвент, первую волну! У вас есть тридцать секунд!
) Они меня едва слушают. Они смотрят друг на друга, пихаются локтями, словно развеселившаяся ребятня, копируют друг друга. Кориолис катается по песку. Кудрявые каштановые локоны то скрывают губы, то приоткрывают их. Она снова смеется, смотрится великолепно. Она пытается сделать серьезное лицо:
— Я думала, быть писцом – суровое бремя!
— Оно суровое, если с тобой нет чокнутого трубадура!
— Посмотри на временной масштаб, Караки! Ты вставляешь пробелы где попало!
— Не мешай, я рассчитываю! А хроны, ты их каким знаком обозначаешь?
— Я их не обозначаю.
— Это же формы ветра!
— Нет.
— Да!
— Это ничем не доказывается!
— Они выходят из вихрей, это же очевидно, Сов! Все это знают!
— Для тебя — может быть, не для меня! Появление вихрей сопровождается хронами, я согласен, но с научной точки зрения нет никаких доказательств того, что одни происходят от других.
— Я не могу фиксировать фурвент, не нарисовав хронов!
Он снова смеется, заливает свой лист кляксами, развозит их и пачкает лицо Кориолис, которая на него злится.
Проформы ради.
— Возьми себя немного в руки, Караки, черт возьми! Если хочешь стать вторым писцом! А ты, Кориолис, — писец-три. Это очень серьезно. Если я погибну, Караколь будет отвечать вместо меня за дневник контрахода, доходит до вас?
— Ты не погибнешь!
— Почему?
— Потому что ты главный герой дневника!
≈ Сов встает на ноги — как будто пикет из почвы выпирает. Бедняга! Он трогательный, такой доброжелательный. Всегда выслушает, за всех переживает. Защищает нас, когда Голгот раскричится, помогает Свезьесту, всех вокруг ободрит. Вчера они с Пьетро были невероятны. Я их страшно уважаю. Он не сильно красивый, Сов, слишком сухопарый и худой, но в нем есть что-то волнующее, искреннее. И ум тоже, но это скорее отпугивает.
— Герой дневника — это Орда, подмастерье! Дневник повествует о нашей истории.
— Он повествует об истории того, кто его пишет — для будущего. О твоем становлении. В этом единственный его интерес, писаришка!
— Я считала, что герой — это был Караколь...
— Это ветер, принцесса, это для него нужно учиться записи. Только для него.
— Но для чего это? У каждого ветра свои примочки, их невозможно свести в систему! Мы можем марать страницы дни напролет, этими точками, запятыми, апострофами, как миленькие, а дальше? Нам станет веселее жить?
— Ну сейчас ты его разозлишь, заноза!
) Да не злит она меня, но что я могу ей ответить? Что человечеству потребовалось восемь столетий и тридцать три Орды, чтобы благодаря усилиям писца за писцом и (в особенности!) укрывающихся в поселениях ученых оно начало понимать, что ветер имеет глубинную структуру? Что он не чистый движущийся хаос, хаотичный шипящий шум, бессмыслица? Что существует аэроритм, чрезвычайно сложный, возможно — бесконечный, который выражает себя посредством девяти форм, только шесть из которых после бесчисленных споров наконец были признаны составляющими архитектуры и самостоятельными? И что мы искали остальные три, насчет которых многие были уверены, что с ними сможет встретиться только Орда? Объяснить ей, что вокруг этих канонических форм, которые сами по себе подразделяются на ведущие и второстепенные темы, вьются сотни орнаментаций, тонких вариаций, ритмов и размеров, тактов и темпов, разнообразя их ad libitum? Что не проходит ни дня, чтобы где-то на этой Земле один из исследователей не подметил новых мотивов, не поставил под сомнение устоявшиеся связи между всплесками и турбулентностью или не обнаружил систолярные ритмы порывов помимо семнадцати, двадцати девяти, сорока одного такта, которые до сих пор ускользали от всех? Что ветер, одним словом, с точки зрения потенциала был таким же богатым, как литература или музыка, с той разницей, что мы еще не познакомились с композитором — этим первозданно-сырым, необнаружимым взглядом гением, устраивавшим свои симфонии на грани понимания и заставляющим нас шататься под потопом его диктовки? И все, что у нас есть — наши скудные двадцать один стандартный знак, извечное невежество и наши мозги в санях из костей на буксире, годные в лучшем случае на несколько сомнительных умозаключений, толику локальной алгебры отношений и ползучую интуицию горстки реляционных структур, которые лучшие из нас выводят из математики или теории графов. Я ей должен это сказать?
— Сколько тебе лет, Кориолис?
— Двадцать пять.
— Ты выглядишь моложе.
— Физически?
— Физически через полгода тебе исполнится тридцать. Ветер любит женщин. Он помогает им созревать. Ты знаешь что-то кроме промывки золота?
— Ну вот, он разозлился на тебя!
— Я «знаю что-то» — это ты о чем?
— Чему ты научилась в своей деревне, например, о ветре?
— Куче уловок... Как поставить сетки одну за другой, чтобы лучше фильтровали. Как распознать урожайный ветер... Ну, вещи вроде этого.
— Ты слыхала, что существует девять форм ветра?
— Да, еще бы…
— Ты знаешь, куда мы идем?
— Да, в Предельные Верховья.
— Ты знаешь, зачем?
— Чтобы найти источник ветра.
Караколь коротко хихикает, затем снова прислушивается. Его бойкие глаза не сходят с Кориолис, которая неприметно съеживается. Зефирин ласкает лицо, трава под ногами свежа и радует глаз. Не знаю, почему я сейчас так резок и так серьезен.
— Что важнее всего, по-твоему: найти источник ветра или узнать все девять форм?
— Понятия не имею.
— Важнее для тебя, отвечай лично от себя.
— Найти источник. Если его найти, все наши желания исполнятся. Окажемся в раю, на всех деревьях будет полно фруктов, животные вокруг отъевшиеся и кроткие, и тогда можно будет освободить мир, поймать, быть может, ветер, сложить его в мешки и меха, приручить его!
Кориолис это нарочно говорит. В то же время, в глубине души, она в это верит. Я тоже, чуть-чуть. Иными вечерами так и вовсе.
— Это тебе Караколь таких нелепиц наговорил??
— Я ей ничего подобного не говорил, мой господин! Просто острит эта проказница, что попало городит и дразнится! Дорогой мэтр, никогда дурь вам не ляпнет… трубадур!
— А для меня — мне хотелось бы узнать девятую, высшую форму ветра. Пусть умереть потом, но узнав. Первоисток похож на начало рек: найдя его, всегда разочаровываешься! Ветер идет из земли, исходит, как лава из вулканов. Когда мы закупорим отверстие — если это вообще возможно, — что у нас будет за мир? Мир без ветра? Мертвящая, удушающая тишь.
— Выпустим немного зефирина! Убежищные будут счастливы, начнут растить урожай в чистом поле, без стен или рвов, на ровном месте! Дома можно будет строить какой только пожелаешь формы, с окнами на все стороны, а не как крепости, ффюить!
— Ты и вправду ребенок...
Она снова обернулась красоткой-простушкой. Конечно, ребячливой, но ей это шло. Невинность. Я понял, что не хочу, чтобы она уходила, в смысле — из орды. Что-то в ней было для нас жизненно важным, хотя я не знал что, но жизненно важным — да, я это чувствовал. Общительность, свежесть, симпатия — она что-то привносила свое, подобно мягкости Аой, теплоте Каллироэ, заботливости Альме, элегантности Ороши. Женственное начало, которое струилось от нее в каждом жесте, в каждом брошенном ею слове, и оно заключалось не только в желании, которое она возбуждала, но в чем же сверх того — тогда в любви, да, нет? В ее задоре?
Ω Попался раз один мудак, который пришел, чтобы докопаться до меня посреди равнины. «Пашшалиста, — говорил,— пашшалиста!» Хотел помощи. Ему было двенадцать или десять, плюс-минус, гладкая рожа откормленного убежищного — типичная, невыносимая. Он нудил: «Мой папа там под балкой, я не могу поднять без вас», — и тянул меня за рукав. Я не собирался спорить с куском жира. Я снял нагрудник, затем майку под ним и сунул его носом себе в плечо, в татуировку горса со словом «Голгот» внизу и цифрой 9. Он проникся. Не гербом: моими ранами. Рубленое мясо, шея в гнойниках, омерзительно. Он сменил свои фокусы, теперь он хныкал. Девчонка, дурачок убежищный. Держит задницу по ветру, чтобы не запачкать куртку. Я сделал ему подсечку. «Брысь с дороги! Сдулся отсюда!» Он опять затянул о своем отце, «минутное дело», «жив ли он еще». В конце концов пришлось пойти. Правда. Клянусь. Просто чтобы поглядеть, как он медленно околевает. Как я бы хотел видеть своего отца. Околевающим.