Контраходцы — страница 28 из 34


Не присоседиться ли (втихаря) было мне к какому-нибудь небольшому костерку, которые как бы (то тут, то там) прорывали тьму над прерией? Я, пьяненький, витал среди облакунов, меня всего одолел ностальгический ларкоз. Что же меня вело (кроме бегства от тела Кориолис, которое на моих глазах завалилось с моряком)? Голос Караколя. Он прихватил меня в один присест, я поискал и нашел его (маленький костерок, по сторонам которого они сидели, скрестив ноги, с энергичного вида человеком, загорелым и бородатым). По их взглядам я почувствовал, что моему присутствию не особо рады. Тем не менее, они пустили меня, не прерывая разговора, тон которого (для Караколя необычно серьезный, если не озабоченный) сразу заинтриговал меня:

— Тебя любили и тобой восхищались, этим сегодня могут похвастаться немногие сказители. Ты переходил с корабля на корабль, маленький Караколь, из поселка в дворец, ты впитывал и поднимался выше, ты шагал по диагонали, ты питался женщинами и праздниками, пейзажами... Повсюду сеньеры звали тебя, и ты никогда не отказывал. И вот в один прекрасный день ты пересекаешься с Ордой, спрыгиваешь с корабля и исчезаешь. И вот ты ордынец уже... как уже долго?

— Пять лет.

— И ты планируешь остаться с ними?

— Я бы пошел с ними, если ветер пожелает, до края земли.

— Почему?

Караколь ответил не сразу. Он обернулся ко мне и молча испытующе оглядел:

— Ларко, коль скоро ветер занес тебя в эту бухту, где тебя не ждали, я приму тебя. Знай, что перед тобой старейший из моих друзей-фреолов — Лердоан, философ. Этот разговор коснется сторон моей жизни, которые неизвестны всей орде — и должны остаться неизвестны. Готов ли ты прикоснуться к ним и чувствуешь ли, что сможешь о них не заикнуться?

— Думаю, да.

— Клянешься ли хранить в секрете безумные вещи, которые вот-вот услышишь?

— Клянусь облакунами.

— В твоем возрасте линять только...

Философ вслед за Караколем тщательно меня оглядел. Наконец он кивнул, чтобы (это я так расценил) дать знать нашему трубадуру, что он и в самом деле может говорить. Караколь нарвал несколько пригоршней травы и бросил их в огонь. (Они шипят.) Все в его, обычно таком непостоянном, поведении свидетельствовало о том, что он этой беседе придавал решающее значение:

— Долгое время моя жизнь, как и твоя, Лердоан, подчинялась потребности в движении. Ничего не было для меня дороже путешествий, потому что они потенциально обладали могуществом: били струей нового, нетронутыми девушками, неизведанным. Предлагали мне не просто людскую вселенную: Многообразие! Годами я упивался разнообразием. Затем постепенно я почувствовал, что моя свежесть восприятия иссякает. Конечно, кое-какие из встреч пусть нечасто, но живо затрагивали меня. Но в остальном, и в интиме тоже, те чувства, что били из меня и так долго — скажем так — составляли мой шарм, атрофировались. И в глубине души я упрашивал тех, с кем сталкивался, восхищаться мной, в то время как сам я, пассивный, выжидающий, словно пушах[27], поделка судьбы, — я потерял даже тягу к разнообразию. Я все так же безусловно оставался кочевником; вот они напоказ, доказательства, — на моем арлекинском свитере. У меня всегда на языке была какая-нибудь история, утащенная из ближайшей деревни. Но по внутренним ощущениям — я больше не странствовал. Я повторялся. Вместо того, чтобы скитаться, я набирал избыток. Я стал подобен бурдюку, ожидающему наполнения и готовому опорожниться перед первым сеньером!

— Ты главным образом стремился стать необъятным, если припомнишь. Ты хотел разрастись, как земля, заполнить себя, набраться груза опыта. Понять, кто мы такие — мы, люди.

— Я и стал необъятен, Лердоан. Необъятен вроде моего трико: все из лоскутов, сшито по вдохновению, соткано из страстей, и расползается без конца. Посмотри!

— Обожаю это трико, оно так хорошо выражает тебя... И очеловечивает тоже...

— Что покажется тебе странным, так это то, что я начал понимать ветер только тогда, когда вошел в Орду. Не то чтобы они лучше вас, Фреолов, знали, что такое ветер. Ларко тебе может подтвердить: у них есть техническое, из опыта, совершенно шутовское понимание. Они черта с два сумеют выжать все толком из ветряной турбины! Они понятия не имеют, как быстра может быть парусная колесница. Тем не менее, они контрят пешими, как никто другой — вплоть до того, что посоперничают со зверьем вроде горса.

Поначалу меня позабавил их простецкий подход. Потом я начал контрить с ними, дни за днями, ветер в рожу, и я научился!

Я научился тому, что уже, как был уверен, знал, Лердоан! Понемногу. Масса, плотное тесто ветра. Поначалу ты уже не ешь, ты больше не голоден, ты питаешься шквалами. Знаешь, у них нет никаких инструментов. Даже простейшего анемометра! Они вбивают в землю колья и вешают куски тряпки — чтобы немного уточнить обстановку перед отправлением в путь! Но на самом деле нет того, чего бы они не знали, просто встав и прикрыв глаза: поток, его скорость, его периоды, амплитуда всплесков, характер турбулентности — все!

И даже то, что встретится дальше — судя по вязкости воздуха, его плоти!

— У Орды всегда были свои отношения с ветром... Именно их связь позволит определить новые формы ветра там, где фреолам, обшарившим землю во всю ширь, ничего не открыть!

— Со скоростью тоже свои отношения, и с пространством. Пока был фреолом, я жил картами. Помню, как мы летали от города к городу, ведомые секстантом. Меж двух пунктов мы, конечно, наслаждались пейзажем, но как пробелом между двумя материальностями. Кочевниками, вот кем мы были, но кочевниками организованными, с ясным местом в пространстве, которые в любой момент знали, где они находятся и куда направляются. Мы рисовали четкие диагонали на уже готовой сетке. А в орде у нас есть только карта трассы в целом, вытатуированная на хребтах у Степа, Пьетро, Сова, Голгота... У каждого из них по участку трассы.

— Но по существу такая трасса бесполезна. Самое важное — это пространство между точками, место, где вас не направит уже никакая карта...

— Точки — не что иное как пересменки, переходы между двумя пустынями, между двумя вельдами, между двумя мирами. Это уже не цель путешествия, как у фреолов. Каждый день мы продвигаемся маленькими упрямыми толчками, физически осязаемыми, шаг за шагом, не загадывая вперед, приноравливаясь к характеру почвы, рельефа и ветра. Перспектива отсутствует, видимость ограничена. Мы следуем за звуком и запахом — нюхом, догадкой...

— Как же ты выносишь эту медлительность, эту монотонность контрахода — ты, которому вечно требовалось куда-то двигаться, меняться?


π Оглушенные Леарх, Степ и Барбак с трудом встают. Я присоединился к Сову, который пояснил мне то, что я уже знал: началась дуэль, она проходит по Кодексу Кер Дербан. Усиливающийся ветер пронизывает вельд. Иногда между облаков проглядывает вся луна. Тогда мы видим достаточно, чтобы угадать лощины и неровности в высокой траве прерии. Она серебристого цвета. Из груды ткани, которая была воздушным шаром, внезапно вырастает Эрг. Силен остается в своей колеснице. Он тут же стреляет из гарпунометов, заставляя свою колесницу вальсировать. Раз, два, три, четыре… Мелькают гарпуны. Щелчок. Потом шум ротора — перемотка. Эрга не затронуло. Он больше не пытается отвечать. Не с земли.

— Поднимайся в небо, уходи… — шепчет Степ себе под нос.


Караколь снова замолк. Он пошевелил угли кончиком бумеранга, затем медленно провел обеими руками по лицу (как будто хотел убедиться, что оно никуда не делось, или наощупь искал неровность):

— Монотонности не бывает. Она не что иное, как признак усталости. Разнообразие, оно может встретиться кому угодно на каждом шагу, пока в нем есть сила и острота восприятия. Так говаривал Лердоан, а? Вот что я выяснил. В некотором смысле физическое усилие, напряжение жил лицом к лицу с ветром, может придать восприятию эту силу, даже если она остается по существу ментальной — чувственно-ментальной. Что изменилось во мне, Лердоан, так это то, что я стал активным. Когда больше ничто не приходит, чтобы само пассивно тебя вскормить, потому что каждый шаг дорого обходится, многого требует от тебя, ты должен поднять голову, раздуть ноздри, уловить каждый из оттенков зелени в одноцветной прерии! Раз встречи редки, ты должен намывать свои сокровища среди тех, с кем видишься каждый день, даже если это всего лишь ловцы с вершами вроде Ларко...

— Я засчитаю это за комплимент, Караки...

— «Намывать, как золото» — да, один из моих ключевых оборотов. Я вижу, ты сохранил обрывки наших старых бесед. Намыть золото и придержать в себе. Формировать внутренний мир. Память.

— Это остается для меня самым сложным. Иногда я чувствую себя ситом в горной деревне. Я стараюсь своим сознанием перегородить проплывающий туман, словно железным решетом. Я уговариваю капли воды осесть на металле решетки, а затем пытаюсь ее бережно встряхнуть, чтобы они соскользнули в желоб. Я хотел бы сгустить эти уходящие как морось мгновения, сохранить — оставаясь притом открытым всему происходящему, не перестающему происходить. Трудно прожить жизнь, чтобы она не ускользала – то ли через дырку в ухе, то ли сквозь дырку в заднице...

— Она не ускользает, на самом деле ничто не ускользает. Любое мгновение твоего прошлого всегда с тобой, оно непрерывно накапливается и переуплотняется. Иначе ты бы уже сошел с ума. Твой взгляд на память отравлен здравым смыслом, трубадур. Память — это не та способность, которой можно обладать, или которую можно не упражнять. Мы все помним абсолютно все. В чем разница, так это в способности забывать...

— Как раз я-то все забываю!

— Нам не изменить себя, трубадур...

— Нет. Но мы меняемся!

— Я бы прежде всего ска