Танк пришёлся кстати — до конца августа провоевал, пока не ушли мы оттуда. Снарядов уже не было, горючки тоже, так что пришлось взорвать его.
В феврале после первых боёв на нашем направлении закрадываться стало непонимание, почему мы остановились. В марте пошло роптание. В апреле досада и даже возмущение: почему сдаём взятое в феврале? В мае уже не обсуждали — смирились, что ли?
В Липцах в доме, где мы расположились, нашёл лермонтовское «Бородино». Машинально открыл и сразу же взгляд споткнулся:
Что ж мы — на зимние квартиры?
Не смеют, что ли, командиры
Чужие изорвать мундиры
О русские штыки?
Действительно, сколько же можно сидеть в ожидании, когда тебе по голове минами настучат?
Док философски заметил, что у них контракты и им лучше здесь, чем на передке — денежки-то на счёт капают. Он хохол не только по рождению — по сознанию.
Боец с позывным Кержак, уже разменявший полтинник и, судя по всему, успевший где-то хлебнуть войнушки, осадил коней:
— Ты не лотоши, мы многого не знаем. Широко шагать — штаны порвать можно. Ты же видел, что у них сил немерено, сдаваться не собираются, мотивированные, гады, их давить придётся, а чем? Вот этой удочки мало, — он кивнул на прислоненный к стене автомат. — Да к тому же Россия пока не колыхнулась — так, повела плечами только. Вся наша отечественная шушера взвыла, подвывают, руки связать пытаются. Надо бы ещё и внутри нам разобраться. Я так думаю, что завязли мы крепко, теперь просто так ноги из этой трясины не вытянешь, сушить надо. Вот сядут наши генералы за карты, репу почешут, да и придумают, как воевать надо. Мы же ведь с русскими схлестнулись, а русских никто никогда не побеждал. Гражданская война это, Саныч, а она беспощадна. Вот когда до каждого из нас дойдёт, что перед нами не противник, а враг и что его надо уничтожать, вот тогда переломится, и пойдём мы ломить стеною, как сказал Михаил Юрьевич. Ты читай его с пониманием, в каждое слово вдумывайся — там много ответов и про день сегодняшний.
— А почему ты в свои годы пошёл на войну? Добровольно отправился, не по призыву.
— Наверное, всё потому же, что и вы здесь вместе с нами судьбу ломаете. Власть мне и государство нынешнее не очень-то симпатичны. Много несправедливости происходит от них, людей простых не уважают, а мы ведь корневые, нам здесь умирать, а не в Парижах. Не за государство воюем — за Россию.
Разговор с Кержаком случился в середине марта, сейчас, спустя почти полгода, понимаю, что прав он был. Война не терпит суеты — это истина стара, как мир. Ничего, русские долго запрягают, да быстро ездят. Свою тройку вороных мы запрягли, теперь осталось только погонять да вовремя вожжи натягивать, а не то так и опять доедем до Рейхстага, а гляди и до Парижа доскачем.
Часть пятаяВойна, которой нет
Июль
Мы сидели в блиндаже у комбата разведосов[74], пили горячий духмяный чай из лесных трав и говорили. Точнее, говорил комбат — рослый мосластый подполковник с недельной щетиной на щеках и скрипучим, как садовая калитка на несмазанных петлях, голосом, а я молча курил и думал о том, что когда-нибудь одолею лень и напишу книгу. И это будет книга не о войне, а вот об этом комбате, о встречах, о людях, которые против воли и желания оказались на войне, круто замесившей их судьбы и жизни.
Когда в середине марта вернулся из-за «ноля» — так теперь называют границу (видно, потому, что помножили на ноль саму границу, а может, потому, что это точка отсчета в иное измерение и множат там на ноль жизни и судьбы), то знакомые, малознакомые и даже незнакомые сразу насыпались с вопросами: ну, как там? Почему остановились? Почему Харьков брать не стали? Писать будешь? А что писать, если выгорело всё внутри, выжжено, придумывать не хочется, заниматься пропагандой не в силах, а правду сейчас лучше не знать. Да и кто знает её, правду? Она у каждого своя: солдата, генерала, обывателя, политика… Так что писать не собирался, считая, что короткие зарисовки в «телеге» достаточны.
В освобождённых (господи, да занятых! Занятых с кровью и болью, а затем с теми же болью и кровью оставленных на смерть и поругание) нами сёлах и городках часто спрашивали с тревогой и надеждой: а не предадите, как в четырнадцатом? Разворошили тогда людской муравейник идеями Русской весны и Русского мира, заволновался народец, поверил, да и власти грозили пальчиком, что не приведи Господи хоть капля русской крови прольётся, то такое будет, такое… Председатель одной придворной партии сотрясал воздух крепким кулаком, грозя достать свой голубой берет, рвануть на груди тельник и повести за собою на бой святой и правый, если прольётся хоть капля русской крови. Не пошёл, не повёл: видно, беретик где-то затерялся. А кровушка русская лилась и лилась…
Мы заходили на рассвете. Мандража не было: кто-то курил, пряча сигарету в кулак, кто-то напряженно всматривался в ночь, уже тронутую тлением, кто-то зябко дергал плечами — успели промерзнуть, полночи простояв с заглушенными двигателями, и молчали в ожидании отмашки. Мелькнула мысль: так на остановке ждут запаздывающую маршрутку, украдкой поглядывая на часы. Вот и мы на остановке ждём свою маршрутку, только повезёт она не на работу, а на войну, и для кого-то это будет дорога в один конец. Впрочем, война — тоже работа.
Командир прикреплённого к нам (или мы к нему?) отряда контрактников неделю спустя рассказывал, что минут за двадцать до начала артподготовки передали украинским погранцам, чтобы они уходили: хоть и укры, но свои же, братья-славяне. Вбивали нам всю сознательную жизнь лабуду про братские народы, а братья при удобном случае то камень из-за пазухи достанут, то нож из-за голенища. Вот и теперь верили, что без крови обойдёмся, хотели верить и понимали, что без неё ну просто никак, и до последнего старались избежать кровопролития.
В общем-то они и так знали, что поутру начнётся «концерт», и могут заутюжить и запахать, не спрашивая фамилии, потому власти и военные еще за сутки резво снялись и растворились в направлении Харькова. Потом на погранзаставе нашли телефон — простенький кнопочный, быстренько просмотрели — звонки и сообщения из России-матушки, причём их интенсивность росла с геометрической прогрессией ближе к утру. Такое ощущение, что наше контрабандное приграничье по-стахановски сплошь трудилось в поте лица на СБУ.
Арту ждали, и всё же разорвала она ночь внезапно — гудело, ревело, бухало так, что дрожала земля, закладывало уши, и казалось, что дома пошли в пляс. Жуткая пляска святого Витта. Ещё не стихли последние залпы, как «тигр» снёс пограничный шлагбаум и рванул вперёд: нас ждал Харьков. Нас уверяли, что именно ждал в вожделении освобождения от ненавистной хунты, и толпы радостных горожан встретят цветами. Он действительно ждал, точнее, поджидал и встретил, но не цветами: в полдень с верхних этажей домов улиц, выходивших к окружной, снайперы, пулемётчики, гранатомётчики в упор расстреляли нашу передовую группу. И это были только цветочки.
Адреналин вскипал в крови, мутил разум, возбуждал, обострял слух, и казалось, что взгляды проникали сквозь вязкую темень ночи. Впрочем, то ли глаза попривыкли, то ли действительно чернота размывалась, то ли виной тому сполохи от разрывов на юге, то ли занимающаяся заря на востоке, рассекающая поначалу темноту узким лезвием клинка, а затем всё шире и шире расползаясь вширь и вкось, то ли всё вместе, но очертания домов и окаймляющие дорогу посадки казались всё чётче и чётче.
Первым шёл Димкин «тигр» с щупающим дорогу, обочины, посадки «Кордом»[75]. На въезде в село из стоявшего на отшибе огромного склада выскочил «буцефал», ошалело заметался — эдакая прыткая коняшка, взбрыкнул короткой пушечной очередью и тут же захлебнулся — Димка стреножил его из своего «Корда». Двое выскочивших хлопцев вытащили обвисшего в их руках третьего и замерли у начинающего куриться дымком бэтээра.
— Демилитаризация началась. Эй, гайдамаки, топайте сюда! — махнул рукой старшина-контрактник. — Сейчас будем денацифицироваться.
Трое суток спустя его разорвёт прилетевшей невесть откуда миной. Одной-единственной на версту в округе и за полдня тишины.
Димка распушил хвост и гоголем пританцовывал перед двумя вээсушниками. Молодые ребята, но не первогодки, хотя ещё и не волчары. Третьего наскоро запеленали бинтами и уже утащили в «санитарку». Они не выглядели напуганными или растерянными. Их не колотило и даже не била мелкая дрожь. Напряжённость в лицах, в будто сжатых телах, в какой-то скованности в движениях ощущалась даже обречённость и безысходность, а вот страха не было. Это были солдаты, заслуживающие уважение хотя бы за то, что не боялись. Что дали бой длиной в четыре секунды. Что смиренно принимали неминуемую, по их мнению, смерть. Что всё-таки свои по крови, славяне, а эти и вовсе по вере наши — вон крестики православные на гайтане виднеются в распахнутом вороте.
Не забыть, как в четырнадцатом брали блокпост, обороняемый днепропетровскими десантниками. Когда у них закончились патроны, на предложение сдаться раздалось разрывающее мозг и душу: «Русские не сдаются» и, рванув тельник на груди, пошли в рукопашную… Поминали их потом, ставили свечи в храме и скрежетали зубами: опять гражданская, опять русские льют кровь русскую, опять кому-то всласть наша кровушка.
Две недели спустя Димку обвинят в незаконном пересечении границы (!), незаконном хранении оружия (!) и еще целом букете грехов, мнимых и настоящих. Изобьют жестоко и изощрённо, бросят в подвал к пленным. Ещё там будут задержанные беженцы, виновные лишь в том, что имели при себе «зелень» или чуток ювелирки и хотели в Россию, которая своих не бросает. Его, гражданина России с офицерским удостоверением ветерана одного из российских спецподразделений, тайком вывезут через территорию Российской Федерации в новоприобретение России — Луганскую Народную Республику, славную своими «подвалами» и правовым беспределом, и никто и никак не смог изменить ситуацию. Или не захотел. Но русские своих не бросают…