«Контрас» на глиняных ногах — страница 28 из 66

– Ты должен был появиться. Я ждала тебя долго, всю жизнь. Было бы ужасно, если бы ты появился, а я тебе не узнала.

– Такое бывает?

– В Москве мы могли встречаться. Где-нибудь в ночном вагоне метро, сидели устало напротив друг друга и не знали, что это мы. Или в толчее, на перекрестке, могли задеть друг друга, толкнуть и, не оглянувшись, побежать дальше. Или могли сидеть рядом на спектакле, в Большом театре, где я слушала «Пиковую даму», или в «Художественном», где смотрела «Три сестры». Могла даже попросить у тебя театральный бинокль, но не знала, что рядом со мной – это ты.

– Как в нашем самолете. Сидели рядом, молча облетели полмира…

– Когда ты сел в «Шереметьеве», ты мне не понравился. Почувствовала к тебе раздражение, а потом перестала замечать. Будто в глаза мне вставили какие-то обманные линзы. Не сумела тебя узнать. И только когда приземлились в Манагуа, и эта ужасная бомбежка, и стрельба, и что-то сверху на меня полетело, горящее, страшное, хотело убить, и ты кинулся ко мне, я вдруг увидала твое лицо. Поняла, что это ты. Но ты умчался со своей фотокамерой, а меня увезли. И я снова тебя потеряла. Но уже знала, ты здесь, рядом и рано или поздно появишься…

– А я тебя раньше узнал. Только боялся себе признаться.

– Когда?

– Когда мы прилетели в Шенон и все разбрелись по залу, ты одиноко сидела в кресле. Я пил пиво и вдруг подумал: вот сейчас к тебе подойду, мы выйдем в ночной холод, в неизвестную чужую страну, на мокрое шоссе, по которому удаляется от нас рубиновый огонь машины, и начнем другую жизнь. Поверим друг другу, ни о чем не спрашивая, отказавшись от прежней жизни.

– Правда? Ты так думал? А я не чувствовала. Смотрела на какой-то туристический плакат с каким-то старинным замком.

– Когда летели над Атлантикой, и весь самолет спал, и ты безмятежно спала, я вдруг очнулся от того, что моя рука случайно прикоснулась к твоей. Хотел было убрать, но не сделал этого. Чувствовал тепло твоей спящей руки, чувствовал тебя всю, до самой малой, бьющейся жилки.

– А я не чувствовала, просто спала…

– Когда взлетели над Кубой, внизу была такая бирюза, такая солнечная морская зелень и синь. Твое лицо было окружено этой великолепной синевой. Я восхитился и подумал: ты ведешь меня в мое новое странствие, словно статуя на носу корабля.

– Удивительно, но я не думала о тебе. Просто любовалась утренней Кубой. Вот что значит очи затмило. То ли опоили сонным зельем, то ли ослепили волшебными чарами. Была рядом и не замечала тебя.

– Когда тебя увезли из Манагуа и мы потеряли друг друга, я думал о тебе. В разрушенном соборе, когда слабо качнуло землю и сверху под ноги посыпались стеклышки витража. По дороге в Гуасауле, когда свернул на проселок, а потом поскользнулся и вывихнул плечо. Должно быть, для того, чтобы попасть в Чинандегу и увидеть тебя.

– Значит, кто-то нас с тобою ведет? Кому-то нужно, чтобы мы повстречались?

Тайфун, как огромный страшный венок, пустой в середине, сплетенный из черных сочных жгутов, колючих молний, мокрых обвисших ворохов, косматых, истерзанных туч, угрюмо вращаясь, двигался над океаном и сушей. Не ведая границ, накрывал водяными космами страны и земли. Проносил свистящие вихри над враждебными армиями. Срывал с артиллерийских орудий маскировочные пятнистые сети. Заливал пузырящейся водой глинистые окопы. Закупоривал клейкой жижей дула танковых пушек. Гнул и сминал алюминиевые крылья застывших на полосе самолетов. Здесь же, в больничной палате, на узком ложе, они прижимались друг к другу, среди звона бьющей в стекла воды, среди ослепительных вспышек, от которых глаза Белосельцева счастливо и испуганно вздрагивали, и он замирал, ослепленный ее наготой.

– Я ждала тебя всю мою жизнь, едва родилась. Мне кажется, ты заглянул в мою детскую коляску, когда мама оставила меня на бульваре, в тени большой липы, и я запомнила, как ты мне улыбнулся. На выпускном вечере в школе в темном коридоре кто-то невидимый обнял меня, и я подарила ему мои синие стеклянные бусы – это был ты. Однажды, в зимнем темном переулке, без фонарей, на меня напали хулиганы, повалили в снег, но какой-то прохожий разогнал их, поднял меня, отряхнул, проводил до подъезда, и я знаю: это был ты. Как-то ночью у меня раздался телефонный звонок, я проснулась, услышала мужской голос и сразу тебя узнала. Но ты извинился за ошибку и повесил трубку. В праздник, в День Победы, увидала тебя в вечерней толпе, устремилась к тебе, но начался салют, все смешалось, и я тебя потеряла. Стояла несчастная под разноцветными хлопушками. Когда ты приехал вчера в Чинандегу, я узнала тебя, а потом началась стрельба, включили сумасшедшую музыку, я пригласила тебя танцевать, поцеловала, чтобы ты знал – это я…

Белосельцев слушал ее признание, и оно не казалось ему наивным. Эта исповедь была задумана Кем-то, Кто распоряжался его судьбой. Эта ночь предполагалась в его жизни, на ее мучительном изломе, когда израсходованы все душевные силы, исчерпана сама возможность быть и впереди, как безумие, как наказание за какой-то совершенный им грех, вращалась бесконечная карусель бессмысленных войн и пожаров, разоренных городов и селений, катастроф, повторявших одна другую, через которые он шествовал по замкнутому безумному кругу. Она появилась в момент затмения. Взяла за руку, вывела из адского колеса. Из проклятого закопченного кратера с кипящими смоляными котлами, стенающими мучениками – на чистые снега, где какой-то волшебный художник нарисовал цветные деревья, разложил на талых сугробах алые и золотые плоды.

Тайфун удалялся, рассыпая по горизонту злые слепящие вспышки, унося в Кордильеры кипящее небо, раскалывая трезубцами горы, опрокидывая в ущелья пузырящиеся водопады. За окнами стихло. Воздух, растревоженный космической бурей, чуть заметно светился, словно в каждой молекуле сиял крохотный огонек. И в этом светящемся, напоенном свежестью воздухе огромно и волшебно, заслоняя небо прозрачным стеклом, стояла гора. Вулкан Сан-Кристобль сверкал, как поднебесная ваза. От вершины к подножию струились, утекали вглубь, опять проступали таинственные сполохи света. Сквозь прозрачную толщу виднелась горловина, уходившая в недра, теплые, еще не остывшие руды, самоцветные камни, драгоценные прожилки слюды. На склонах, умытые водой, сверкали в ночи бессчетные листья деревьев. Виднелась косуля, лежащая в траве с мокрой искрящейся шерстью. На ветке, похожая на изделие стеклодува, притаилась нахохленная влажная птица. На мокром цветке отсыревший, недвижный сидел голубой мотылек. Белосельцев в своем ясновиденье видел их всех, живущих на священной горе.

– Люблю тебя, – сказала она. – Ты мой любимый, единственный…

И опять его плавно подымало на холм, опускало в жаркий глубокий сумрак, и под стиснутыми дрожащими веками расстилались снега, и в их белизне, яркие и чудесные, нарисованные волшебным художником, возникали разноцветные города, строения неземной красоты, фантастические кровли и башни, каких не бывает на свете, и он шел, не касаясь земли, по безлюдным таинственным улицам, среди чудесных строений, райских садов и светил, и она чуть слышно шептала:

– Люблю…

Глава седьмая

Он проснулся в блеске солнца, ощутив на себе яркий взгляд. Изумрудная гора, покрытая росой от подножия до вершины, переливалась бессчетными радугами. Ее венчало жемчужное недвижное облако, похожее на Покров Богородицы. Гора взирала на него мириадами восхищенных зрачков, и он откликался на нее счастливым ликованием. Валентина ушла среди ночи, бесшумно скользнув сквозь стену, забыв на столе перстенек с каплей зеленой яшмы. Измятая, залитая солнцем, подушка хранила чудесный запах ее волос. Постель, в которой она лежала с ним рядом, была тепла, чуть заметно светилась. Испытав внезапную небывалую нежность, он поцеловал подушку, где оставалось углубление от ее головы, простыню, которой касались ее плечи, бедра, узкие стопы. Вспомнил недавнюю сладостную песню, где неутоленный любовник мечтал превратиться в подушку, на которой лежала любимая, в цветок, приколотый к ее груди, и это воспоминание еще больше умилило его. Но следовало собираться в поход. Чтобы сберечь в себе это утреннее умиление и нежность, он погрузил их в сейф, в потаенную нишу под сердцем. Запечатал перстеньком, положив его в нагрудный карман.

Сесар ждал его в своем потрепанном лиловом «Фиате»:

– Нам повезло, Виктор, в район Сан-Педро-дель-Норте, к границе, отправляют секретный груз. Его сопровождает конвой. Под его защитой можем проехать и мы. А иначе бы нас не пустили.

– Мы с вами просто счастливчики! – легкомысленно отозвался Белосельцев, укладывая на колени фотокамеру, стараясь не обнаружить острого, звериного предчувствия. Секретный груз, что отправлялся к границе, мог быть партией оружия для повстанцев Сальвадора, и он, разведчик под личиной вездесущего журналиста, получал возможность наблюдать, как оружие преодолевает границу, проникает в зону разгоравшегося военного конфликта.

– В Саматильо мы присоединимся к конвою.

Они приехали в гарнизон на окраине Саматильо к моменту поднятия флага. Солдаты выстроились на плацу перед флагштоком. Дежурный перед строем сделал доклад командиру. Скомандовали поднятие флага. Запели гимн. Сесар вместе с остальными офицерами приложил к виску ладонь, серьезный, торжественный, пел со всеми. Белосельцев, вытянувшись, глядел, как восходит на мачте черно-красное полотнище. Слушал слова:

Я спас тебя, Никарагуа.

Больше не слышно грома пушек.

На земле больше не льется кровь братьев.

Вьется твое славное двухцветное знамя.

Воцарился прекрасный мир.

Те, кто погиб, доказали, что мы победили.

Слова волновали его своим страстным, преждевременным утверждением мира и блага в момент, когда продолжала разгораться война. Гимн был написан из недр войны для иного, мирного, предстоящего времени. И эта страстная религиозная вера в конечную победу, среди надвигавшейся всесильной беды, тронула Белосельцева болью и состраданием.