Контрибуция — страница 4 из 15

Шубы и шапки приказано было оставить в шинельном чулане, рядом с канцелярией. По приказу Пепеляева камин уже затопили.

Без объяснений, поскольку сам ни о чем не знал, Шамардин провел приглашенных в каминную залу, там они и сидели, дожидаясь генерала и теряясь в догадках. Лишь Грибушин делал вид, будто причина приглашения не составляет для него секрета. Более того, намекал на какие-то с Пепеляевым взаимные обязательства, не позволяющие преждевременно открыть эту причину. Впрочем, все были настороже, один Калмыков по-прежнему пребывал в самом радужном настроении: почему-то он был уверен, что речь пойдет о подрядах и поставках для армии, несомненно выгодных, и советовал Фонштейну не быть дураком, окреститься ради такого дела. Маленький, скромный Фонштейн, сумевший раскинуть по всему Уралу сеть своих галантерейных лавок, на всякий случай благодарно улыбался. Он не любил иметь дело с мужчинами, особенно с военными, а на тех, от кого зависела его судьба, привык воздействовать через женщин — галантерейная торговля давала для этого немало возможностей. Но у Пепеляева не было пока в Перми ни жены, ни любовницы.

В камине пылали сухие, зимней рубки дрова. Поближе к огню, одышливо свистя носом и навалившись на поставленную между коленями простую суковатую палку, сидел Сыкулев-младший — грузный старик с кержацкой бородой, хозяин реквизированных красными пароходов, скупщик пушнины. Единственный из всех он наотрез отказался снять шубу, и Шамардин не смог с ним ничего поделать.

Другой бывший пароходчик, представитель знаменитой фамилии Каменских, Семен Иванович, кучерявый мужчина лет сорока пяти, нервно мотался по комнате, мельтеша полосатыми брюками и покусывая подаренную Калмыковым рыбку.

— Да сядьте же вы! Прямо в глазах рябит, — сказала ему Чагина.

Ее мужа, связанного с офицерским подпольем, расстреляли весной, после чего Ольга Васильевна, сохшая от его домостроевских привычек, необычайно расцвела и похорошела. Ей не исполнилось еще и тридцати лет, и свобода, о которой так много все говорили в последнее время, была теперь для нее не пустым звуком.

— Говорят, губернаторов больше не будет, — сказала Ольга Васильевна, затевая светскую беседу.

— И слава богу, — просипел Сыкулев-младший. — На что они нужны, дармоеды?

Как все скупщики и перекупщики, он не любил твердой власти.

— Не век же быть военной диктатуре, — возразил Каменский.

Они с Грибушиным оба были противники диктатуры, выступали за Учредительное собрание, но с недавних пор общность их политических убеждений утратила всякое значение: между ними встала вдова Чагина. И тем решительнее, что Каменский хотел на ней жениться, а Грибушин, человек семейный, — так, поразвлечься.

— Старший Пепеляев, как известно, член партии кадетов, — заметил Грибушин. — А младший, говорят, придерживается эсеровских взглядов. Просто до поры до времени не афиширует их.

— Дожили! — покачал головой Фонштейн. — Генерал и — эсер!

— Что-то не похоже на то, — усомнился Каменский. — Как он из пушек-то по городу! На Монастырской два дома снарядами разбило, в квартале от меня. Детей поубивало. Человек с подлинно демократическими убеждениями такого бы себе не позволил.

Грибушин усмехнулся:

— Ну, генералы, они прежде всего генералы…

— Бога не гневите! — осерчал Сыкулев-младший. — В ножки ему поклонитесь, что большевиков прогнал. Ишь, растявкались!

— Которые на Монастырской, они сами виноваты, — сказал Калмыков. — Надо было в по греб лезть.

— А я так на крыше сидел, с биноклем, — неуверенно похвалился Каменский, косясь на Ольгу Васильевну. — Все же исторический момент. Пули вокруг — чирк, чирк!

Но Ольга Васильевна, никак не оценив его смелость, решила наконец вернуть беседу к выбранной теме:

— При губернаторе было общество. А если есть в городе порядочное общество, куда хочешь войти и быть принятой, как-то невольно больше начинаешь следить за собой.

— Куда уж больше вашего, Ольга Васильевна, голубушка? — удивился Каменский, с не скрываемым раздражением поглядывая на Грибушина, который восхищенно следил за движениями ее белых полных рук, разглаживающих на столе бумажку от съеденной конфеты.

— При всякой, душечка, ты власти хороша, — игриво добавил Грибушин.

Ольга Васильевна вздохнула:

— А что толку? Теперь я нищая, хоть по миру с сумой.

— Не с этой ли? — Грибушин указал на ее изящный кожаный ридикюльчик.

— Ты не прибедняйся, матушка, — сердит укорил Сыкулев-младший. — Мыльце-то, свечечки, небось, припрятала?

— Болтаете бог знает что! — возмутилась Ольга Васильевна.

— Говорю, что знаю… А вот мы с Семен Иванычем хотели наши пароходики зарыть где, и велики больно.

— А у меня рыбка есть, — сообщил Калмыков. — Врать не буду, есть рыбка. Так ведь и вас, Петр Осипыч, — обратился он к Грибушину, — чаек, поди-ка, имеется.

— Был, — согласился тот. — Десяток цыбиков спрятал в подвале, а весной затопило, подмокли. Мы потом эту водицу черпали. Наберешь с полведра и — в самовар. Лучший китайский чай был, сорта шу-зинь, с жасминовым листом, вышел вроде кирпичного.

— Все мы теперь нищие, господа, — примирительно заключил Фонштейн.

— Что и говорить, — подтвердил Каменский.

Ольга Васильевна сверкнула на него острыми черными глазами:

— Коли так, что вы ко мне подсаживаетесь?

— Ничего, господа, ничего, — подбадривал Калмыков. — Поправимся, даст бог.

Но у всех, кроме него, на душе было неспокойно, и тревога еще усиливалась от того, что в залe находилось почему-то зубоврачебное кресло — белое, с подголовником, странно притягивающее взгляд, не понятно кем и для чего здесь поставленное. Возле этого кресла, в которое никто не садился, отдельно от всех, не принимая участия в разговоре, стоял непроницаемый Исмагилов — боковая ветвь одного из могущественных казанских торговых домов: мануфактура низшего сорта, скобяные изделия.

— Может быть, — предположил Каменский, — нас пригласили сюда затем, чтобы разом восстановить в имущественных правах? В конце концов, у военной диктатуры есть одно неоспоримое преимущество: никакой волокиты.

— Да, да! — обрадовался Калмыков.

Остальные промолчали, а Сыкулев-младший совсем уж свирепо засвистал носом.


Ровно в шестнадцать ноль-ноль пришла и построилась на улице юнкерская рота — в две шеренги, фронтом к особняку. Пятью минутами раньше, войдя в кабинет коменданта города, чьи обязанности Пепеляев решил временно исполнять сам, Шамардин доложил, что приглашенные прибыли: из сорока двух пермских гильдейных купцов тридцать четыре разъехались кто в Сибирь, кто за границу, осталось восемь, из них налицо — семь; купец Седельников при красных тронулся умом, и говорить с ним ни о чем нельзя.

Пепеляев поднялся из-за стола, мельком глянул на себя в зеркало. Он соскучился по настоящим зеркалам, ведь совсем недавно надеты генеральские погоны, еще не остыли, обжигают плечи.

— Господа-а! — первым входя в залу, строго воззвал Шамардин.

Купцы встали — шесть мужчин и одна женщина.

— Садитесь, мадам, — сказал ей Пепеляев.

На левом фланге, с которого Шамардин начал представлять прибывших, пыхтел толстый бородатый старик с палкой, о нем сказано было, то это господин Сыкулев-младший.

Интересно, подумал Пепеляев, каков же старший.

— Начать следовало бы с дамы, — напомнил он Шамардину.

Вслед за Ольгой Васильевной представлены были прочие: вальяжный Грибушин, поклонившийся с достоинством вызванного из ссылки опального боярина; суетливый, похожий на пуделя Каменский, виновато глядящий Фонштейн, каменноликий Исмагилов и еще раз Калмыков, старый знакомец. Каждому Пепеляев протягивал руку. Грибушин пожал ее по-европейски, спокойно и мягко; Каменский вцепился так, словно тонул; Фонштейн деликатно взялся за самые кончики пальцев, Исмагилов едва тронул и сразу отпустил, будто обжегшись; Калмыков дружески встряхнул, а Сыкулев-младший медленно оплел генеральскую ладонь узловатыми мощными пальцами и не отпускал, пока Пепеляев сам не вырвал.

— Ну, господа, — спросил Пепеляев, — как вам тут жилось при большевиках?

Молчание. Потом вызвался Грибушин:

— Позвольте, ваше превосходительство, я скажу за всех…

Но сказать за всех ему не дали, каждый хотел доложить сам за себя. Первым, исчисляя понесенные убытки, ровно загудел Сыкулев-младший, за ним вступил Калмыков, Грибушин же, способный широко смотреть на вещи, начал говорить от имени тех тридцати четырех купцов, которые разбежались из города, не дождавшись прихода белых, а также от лица тронувшегося умом несчастного Седельникова. Каменский называл имена конфискованных пароходов, а Сыкулев-младший, прислушиваясь, то и дело встревал:

— Да разве то пароход? Баржа поганая. От-то у меня был пароход…

Ольга Васильевна даже всплакнула, поминая обыски, реквизиции, смерть мужа и неделю трудовой повинности, месяц назад объявленную одновременно для лошадей и буржуазии. Исмагилов, и тот ввернул, не выдержав, какую-то непонятную жалобу, лишь Фонштейн молчал, скорбно глядя на генерала, но его молчание было внятнее любых слов.

Пепеляев слушал равнодушно. Поначалу купцы еще соблюдали приличия, но вскоре заговорили все хором, перебивая друг друга, скопом наваливаясь на одного, если тот пытался преувеличить свои потери, и в общем гуле истинная картина событий вырисовывалась туманно. Впрочем, Пепеляев не очень и стремился ее прояснить.

— Аки Иов на пепелище! — провозгласил наконец Сыкулев-младший, грянув палкой об пол, и Пепеляев решил, что хватит, высказались.

Он поднялся:

— В таком случае прощайте, господа.

Сразу стало тихо.

— Я вас больше не задерживаю, прощайте, — повторил Пепеляев. — Я думал, с вами можно иметь дела, а вы, оказывается, разорены вконец.

— У меня есть рыбка! — испуганно выкрикнул Калмыков.

— Скажу за всех, — опять вылез Грибушин, и на этот раз никто его не остановил. — Не спешите с выводами, ваше превосходительство. Видите ли, несмотря на небывалые насилия, кое-что удалось нам и сохранить в предвидении будущего. Я прав, господа?