Основную группу я впервые наблюдал в переходе через Садовое кольцо, что у Курского вокзала. Они куда-то неслись, обгоняя друг друга. Ни на секунду не смешивались с общим потоком людей, выделяясь стремительностью движений, инородностью лиц и действуя как будто в другом измерении. Впереди летела высокая красавица с крупными светлыми кудрями вразлет и лентой через лоб, как у средневекового ремесленника. (Имени не вспомню; она потом мелькнула еще раз и исчезла навсегда.) Все вместе – как мгновенный кадр из западного фильма.
Таких кадров постепенно набралось на полнометражное полотно, а их принадлежность очень скоро стала отечественной. Но осталось впечатление, что пленка крутится быстрее обычного. Даже сидя за столом, люди отчасти бегут. (Не забуду, как два Костиных приятеля, Павлов и Агроскин, ворвались в квартиру Файбисовича с жареной уткой на противне – и на такой скорости, что после торможения утка не удержалась на месте и продолжила движение по инерции – уже в одиночестве – по полу кухни – оставляя широкий жирный след.)
Это впечатление отчасти внутреннее: учащенное сердцебиение; карнавальная смута; лихорадочное и томительное оживление, сходное с тем, что бывает в период белых ночей. Скоростная волна, зыбкость, светотеневой промельк – все это Костина природная стихия. Его почти постоянная нервная повадка даже настораживала: ты видел одного человека, а действовал совсем другой, и между ними как будто не было постоянной связи. Была какая-то хрупкость – почти невероятная для человека такой комплекции. Сама его плотность казалась непрочной, как дымовая завеса.
В Костином облике, если приглядеться, замечалось что-то тревожно несоразмерное: не соответствующее размерам. Крупному и плотному человеку положено быть спокойным и осанистым. Костя был, что называется, хорошего телосложения: высокий, широкий в кости, тренированный. Но не осанистый. И совсем не спокойный. Иногда, правда, для деловых нужд или нового знакомства он облачался в некоторую солидность, но она на нем не держалась. И, по-моему, никого не обманывала.
Как глава клана Костя заботился о быте, не забывая о ритуале. Кроме своего основного имени многие получали второе, тотемное: Кролик, Медведь, Барсик. Практиковался широкомасштабный и разветвленный обряд инициации. Заведомо неравноценные обмены. Или, наоборот, бессмысленно равноценные. Зачем-то он обменял свой серый свитер на мой серый свитер. Мой был ему мал, мне его велик. Просто нужно было продемонстрировать Равнодушие-К-Вещам.
Ритуал был единым в своей основе (обращенное в некий обряд Несчастье), но очень изменчивым в области форм, – то есть совсем не формальным. Пожалуй, единственной твердой формой стали так называемые «пасквили»: небольшие пьески, карикатурные персонажи которых носили имена реальных людей – предполагаемых слушателей. Здесь мелькающий и неожиданно вспыхивающий праздник, в который Костя обращал наши будни, получал наконец свой регламент: в определенный день произойдет определенное событие – будет прочитан новый пасквиль. Таких дней было в году несколько; а частью обязательной программы пасквили становились в те специальные праздничные дни, которые Костя сам придумал и ввел в наш обиход. Один из них – Валентинов день – сейчас уже признан и празднуется всенародно. Другой, 19 октября, пока отмечают только пушкинисты.
Приближается праздник, значит, услышим новый пасквиль. Во всем можно было сомневаться, но не в этом. В Косте был, мне кажется, солидный запас добросовестности, только расходовался нетривиально. К своему как бы несерьезному начинанию он относился с редким усердием и на моей памяти ни разу не подвел аудиторию.
Можно было не сомневаться и в том, что пасквиль будет замечательным. Костин литературный дар, легкий и обаятельный, получал здесь какой-то дополнительный резерв бытовой пародии, домашней иронии. А возможно – еще одну степень свободы.
Литературная механика пасквилей на самом деле достаточно сложна и имеет мало общего с привычным капустником. Это, собственно, буффонада, площадной театр масок, перенесенный в квартирные условия. Условные персонажи помещены в обстоятельства, намекающие на реальные – и совсем недавние – события. К событиям подставляется театральное кривое зеркальце, и в нем происходят ровно те же метаморфозы, что и с персонажами: какой-то частный, теневой эпизод превращается в яркий и откровенный балаган. При этом реальные события постоянно просвечивают сквозь абсурдные повороты пасквильного сюжета, что, конечно, дает замечательный комический эффект.
Пожалуй, не только комический. Все вообще не так просто. Еще Николай Евреинов придумал «театр для себя» как психотерапевтическое подспорье для групповых взаимоотношений: он полагал, что выведенный на свет и театрализованный конфликт – это конфликт уже прожитый, снятый. Думаю, что-то подобное происходило и с нами, только обходилось без «теорий» (до которых Костя был не большой охотник). Потому и не осознавалось в свое время. Осознается только сейчас, и некоторые пасквили читаешь с очень странным чувством – смешанным и беспокойным. Но и над самой жизнью, что шла вокруг Кости, как будто немного – и начерно – поработал драматург. Она была сделана из другого материала, более цветного и яркого (а иногда как бы мишурного); она сценична и отчетливо разбита на эпизоды.
Костя очень хорошо знал Москву, любил долгие пешие прогулки в одиночестве или вдвоем, втроем. Мы охотно составляли ему компанию. Тогда наши сумки на время прибавляли в весе: по бутылке вина на брата (и сестру). Нужно было забраться в самый дальний угол непроходного двора, да так, чтобы не просматриваться из верхних окон. И тут легко было просчитаться.
…В районе Арбата обнаружилась удобная лавочка за мусорными контейнерами. Погода была самая благожелательная: теплая ранняя осень в редких облаках. После первых глотков вкруговую разговор сразу принял верное направление.
Мы, к счастью, успели опорожнить и зашвырнуть под лавку первую бутылку, когда в нескольких шагах от нас с визгом затормозила милицейская машина. Из нее вылезли два человека в форме, двинулись к нам. А может, не к нам: идут еле-еле, смотрят в сторону, потягиваются. Нет, все-таки к нам. «Распиваем?» – «Почему распиваем? Просто сидим». – «А бутылка откуда?» – «Какая бутылка?» Порожняя тара лежала тихо и впрямую на нас не заявляла. Доказательная база отсутствовала.
«Документы есть?» Я потянулся за паспортом, но вовремя заметил, что Костя с обдуманной неторопливостью протягивает союзный билет. Это было правильным решением. Дядьки сразу как-то сдулись, потускнели. Настоящего развлечения не получалось, но они для порядка продолжали гнуть свою линию: «Что ж это вы – приличные люди, а сидите на помойке, распиваете». – «Не распиваем». – «Приличные вроде люди, а сидите на помойке…» Ладно, сидим на помойке, но ведь это не запрещено?
Мое внимание раздваивалось вслед за чувством опасности: у него был и второй источник. Все это время Галя раскачивалась на своих юниорских ногах, надувая губки, играя глазами. Ситуация ее страшно забавляла, и она, как я с ужасом понял, готовилась принять в ней живое участие: завести с дядьками искрометный разговор в присущей ей манере. Само ее раскачивание походило на то, что предваряет прыжок под крутящуюся дворовую веревку. Наши страшные взгляды ее на время задержали, а за это время машина уехала.
Костя был среди нас единственным «настоящим» писателем – членом СП. Правда, свой членский билет – а заодно и паспорт – он терял с частотой, которая всерьез заинтересовала бы психоаналитика. Но удостоверение члена Литфонда почему-то не терял. (А когда все же потерял, это было таким звонком, на который сразу отозвались сирены «скорой помощи».)
Для входа в ЦДЛ ему никаких удостоверений не требовалось. Костя был там своим человеком, и его, как Остапа Бендера, любили все буфетчицы, официантки и даже некоторые дамы из администрации (пышные фигуры, сложные прически). Это оказалось очень кстати, когда пришел сухой закон, выпить стало негде и нечего. А ЦДЛ жил, как прежде, и веяния времени его не касались.
Для меня посещение этого клуба каждый раз было испытанием. Когда видишь сотню писателей одновременно, да еще в нетрезвом состоянии, впечатление составляется довольно мрачное. В первое мое посещение Дома мы сидели с Костей в «цветном» буфете, где стены изрисованы шаржами и исписаны короткими стишками. В углу, образовав собой живую крепость, заседала расширенная редколлегия какого-то «почвенного» журнала. Вид у людей был такой, как будто они действительно только что вылезли из родной почвы. Порхали слова-паразиты: «жид», «жиды», «жидовский». Скоро обнаружилось, что и в этих товарищах нет полного согласья, они пошли врукопашную поверх стола, потом стали махаться тяжеленными табуретками.
Были еще какие-то постоянные персонажи, завсегдатаи, бродящие от столика к столику и подсаживающиеся к знакомым (и незнакомым). Костя их почему-то привечал, может, из-за любви к любым бездомным существам. Помню вечер, когда один из таких бродячих подсаживался к нам дважды – плюхался на свободный стул и просил купить ему бутылку. Первую бутылку он отрабатывал как надо: «Лучшие наши писатели – Шергин, Коваль, Сергиенко…» Но со второго захода та же тема развернулась иначе и достаточно неожиданно.
– Вы, конечно, неплохие писатели. Но вы – компрадорская литература. Вы сотрудничаете с оккупантами.
– И кто же оккупанты? – спросил я, хотя ответ знал заранее. Человек взглянул на меня и усмехнулся: «Да вы, например».
Я попросил объяснить, но объяснение вышло довольно путаное: что-то про Христа и почему-то про обрезание. Даже Костя был поражен, а уж он-то всего навидался.
Однажды подсел к нам невысокий, худой, опасный человек. Его непростая жизнь, что называется, наложила свой отпечаток: какое-то второе лицо успело нарасти поверх первого.
– Правильно ли мне сказали, что здесь сидит писатель Сергиенко, автор знаменитого «Оврага»? – Человек быстрым профессиональным движением плеснул вина в пустой фужер и сразу, не дожидаясь ответа, сделал большой глоток. Но отшивать его никто не собирался. Костя смотрел на странного человека внимательно и немного недоуменно: