О том, чей это был «проект» изначально, есть разные мнения. Старожил и знаток московской жизни В. М. Иоэльс излагает это так: зимой пятьдесят восьмого – пятьдесят девятого года он встретил на Кузнецком Мосту Асаркана с какой-то рукописью под мышкой. Тот спросил, есть ли поблизости место, где не идет снег. Иоэльс указал на «Артистическое». Денег было мало, в сущности, не было вовсе. Просидели они долго, прочли всю пьесу Шварца «Дракон» (ее и нес под мышкой Асаркан), выпили четыре чашки кофе. Чашка – пятачок. Их никто не выгнал, даже не попытался.
С того дня Асаркан стал заходить в кафе, потом почти переселился. Назначал там деловые свидания. Подтянулись его знакомые и стали приглашать своих знакомых. Заглядывал Крученых. Но самыми заметными персонажами были, видимо, Улитин, пишущий на клочках, и Юло Соостер, рисующий на салфетках. (В текстах Улитина Соостер имеет свой аббревиатурный псевдоним: ЛХСС – «лучший художник Советского Союза».)
Когда установили кофейную машину, Асаркан вроде бы первым сообразил, что можно требовать «двойной» кофе. Продолжалась эта «парижская» жизнь года два, вспоминают ее и сейчас. «Артистическое» рубежа пятидесятых-шестидесятых – это своя увлекательная история, но я в ней не участвовал и присваивать чужое не хочу.
Все хорошо помнят Хемингуэя и говорят о «Ротонде» и «Куполе», но «жизнь в кафе» – это, видимо, венское изобретение. Поэт Петер Альтенберг еще в начале века сидел в Cafe Central и писал очередную открытку: так он общался с друзьями. (Впрочем, венские кафе рубежа веков предоставляли услуги, которые в Москве нельзя было и вообразить. «Некоторым завсегдатаям предоставлялась возможность получать почту и даже вещи из прачечной».[8])
Есть и другое совпадение: статьи Асаркана были театральными рецензиями по необходимости, пытались обману ть принудительную форму и выйти в тот жанр, который в свое время называли «венским фельетоном»: «небольшие статьи на разные темы, написанные так, чтобы они напоминали живой, искрящийся разговор… Один из фельетонистов охарактеризовал этот жанр как искусство написать нечто из ничего, при этом речь шла о мастерстве, которое нельзя ни объяснить, ни определить».[9]
Асаркан провел в пригороде Вены одни сутки взаперти и «своим» городом ее не считал.
Роль Вены как возбудителя Ностальгических Чувств признана теперь во всем мире, о Габсбургской Империи выходит больше книг чем на любую Актуальную Тему, про Венские Кафе нечего и говорить, о них вздыхают все освободившиеся от угнетения народы Центральной (Восточной) Европы, но я на этот сюжет поглядываю без всякого личного интереса, во-первых потому, что никогда не испытывал ностальгии (для меня это вообще карикатурное слово) по чему бы то ни было, а во-вторых мне все интерьеры хороши. «Убогость» не «ужасна».
– Я позвонил ему и спросил, может ли он ко мне приехать. Такие приступы нежности бывают со мной раз в пять лет. «Нет, я работаю!» Он работает. Асаркан работает! Оксюморон!.. Так он уезжает или нет? Это будет страшная глупость. Что он станет делать в своем Риме со своими смешными несмешными историями, со своим разговорным языком и ораторским искусством? Что Цицерон будет делать в Риме? В полном собрании сочинений Цицерона не хватает одной фразы, сказанной Цезарем: «В Риме слишком много римлян, которые считают, что в Риме слишком много римлян». Это звучит даже в переводе. Но мы, деловые римляне, мы-то знаем, что слова нужны только тем, у кого нет сил или сребреников, чтобы жить, любить и действовать.
На столе в комнате Улитина много бумаг, вырезок, конвертов и открыток. Одна из открыток лежит совсем рядом, ее можно прочитать, не беря в руки. От Асаркана, старая, ко дню рождения 1970 года. Минималистский шедевр: сквозь плотную штриховку крест-накрест как бы просачивается текст из какой-то старой (с ятями) хрестоматии: «Погода къ осени дождливъй, а люди къ старости болтливъй. Для мышей кошка – самый сильный звърь».
В показаниях разных свидетелей об одном событии всегда что-то не совпадает, но как раз в таком несовпадении, в его двоящемся контуре можно уловить суть события – двойственную, тройственную, неопределимую.
В рассказах Улитина и Асаркана об их первой встрече совпадает только место действия, а не совпадает прежде всего принцип отбора воспоминаний. Точно можно указать только дату: день-ночь с 12 на 13 апреля 1952 года. По приблизительной реконструкции они сначала услышали друг друга, а увидели уже потом. Из одного купе вагона, временно превращенного в передвижную тюрьму, неслось скандированное чтение первых глав «Евгения Онегина», из другого – быстрый актерский речитатив с частым повторением слов «в благоустроенном государстве». «Потом его провели в туалет, – говорит Асаркан, – под охраной, разумеется, и я запомнил: человек на костылях». Первый разговор был в «воронке», в абсолютной темноте, – то есть и там они различали только голоса. «Вы не знаете, куда нас привезли?» – «По моим подсчетам, это Ленинград». – «Хорошо, что не Томск, – мне пришлось бы выслушать всего „Евгения Онегина“». – «Вы жид?» – «Да, я принадлежу к этой национальности».
Но уже на другой день они смогли хорошо друг друга рассмотреть: их поместили в одну камеру-палату. У старшего голова была обрита, и он время от времени ее поглаживал. «Пожалуйста, не надо проводить рукой по голове – очень неприятный шелест». – «Да-а, вам со мной придется нелегко». Потом старший говорил, не останавливаясь, целые сутки, а младший молчал и слушал. (Вот это я никак не могу представить: Асаркан, молчащий целые сутки.) Еще была история со спичками. Спички – запрещенная вещь, их нужно постоянно куда-то прятать. «На-до положить на самое видное место, – сообразил Асаркан. – Ну вот хотя бы на подоконник, как будто так и надо». И случайная врачиха, зашедшая посмотреть на двух психов, которые разговаривают вот уже двадцать четыре часа подряд, машинально взяла коробок, потрясла – и опустила в карман.
– Там же я стал сочинять стихи, – рассказывает Асаркан, – и насочинял их очень много, и там же я понял, что делать этого не надо. Не в обиду Мише будь сказано. Потом Улитин их куда-то вставлял в своих провокационных целях, а Зиник вообще распечатал, отчасти тоже в провокационных целях, отчасти думая, что так и надо, что это и есть то самое…
– «И психоз маниакально-депрессивный превратить в ликующий театр», – говорит Улитин. – Это стихи Асаркана, старые, несерьезные. Но кто знал, что он действительно превратит… действительно превратит. Сейчас февраль (достать чернил и плакать), значит, уже раз, два, три месяца я переживаю этот ликующий театр. Сначала – одного актера. Потом ему понадобился второй, и он устроил новый спектакль.
На эту – последнюю для них – встречу мы с Леной приехали первыми, а Саша немного запаздывал. Лена нервничала: «Он еще может и не открыть». Действительно, была какая-то раздумчивая пауза, когда мы позвонили в дверь. Наконец раздались шаги («Шаги командора», – шепнула Лена), дверь приоткрылась, и нас встретил удивленный взгляд Улитина: вы? не он? «Он приедет попозже», – объяснила Лена.
Улитин явно не был готов к тому, что прощание будет таким многолюдным. А ведь кроме нас ему еще был заготовлен сюрприз: Никулин, старый знакомый по кафе «Артистическое». Они не виделись лет двадцать. В письмах Зинику, чтобы не называть фамилий, приходилось обозначать его громоздко и многоступенчато: «однофамилец друга полуперса». И все равно не было уверенности, что Зиник догадается, о ком идет речь. Вот и теперь, невнимательно листая последние письма оттуда (сразу подсунутые ему, чтобы занять время), ПП пожаловался жене:
– Вот эти два человека, сидящие перед тобой, они живу т в каком-то своем фантастическом мире. У них свои разговоры, свои герои: Двуглазы, Машуков, Мишутка, – ничего не поймешь.
– А кто был основоположником этого стиля? – парировала Лариса. – За что, как говорится, боролись…
Но потом упрекнула и нас: зачем помогали, зачем собирали, да просто выталкивали Сашу, а он, может, вовсе и не хотел уезжать. Это как это? Мы выталкивали? Он не хотел?
– Ну, может быть, – согласилась Лариса. – У них ведь не поймешь, оба стыдятся проявлять эмоции, – как он (указала на мужа) говорит, «сантименты».
– А что ты ему скажешь, когда он войдет? «На кого ж ты нас покидаешь?» Это ж надо произносить соответствующе – с рыданиями.
Появился наконец герой вечера. Стремительно ворвался, сразу вытащил бутылку венгерского шампанского, завернутую в десять итальянских газет, зашуршал газетами. Какой-то нужен был ему сейчас посторонний шум.
– Это венгерское шампанское «Талисман». Гаевский говорит, что у него вкус шампанского. Его надо выпить без тостов, каждый за себя. Это я вам каждому оставляю по талисману… А что вы, Лариса, на меня так смотрите? Вы, я чувствую, хотите запечатлеть в сердце мой светлый образ. Я вам вот что посоветую: на последнем «четверге» один Мишин товарищ пытался меня фотографировать. Я всячески сопротивлялся, и за счет этого фотографии получились, как говорят, удачные. Закажите экземпляр!
Потом Лариса уехала по делам, уехала и Лена, но скоро вернулась – не одна.
– Ну, Павел, ты узнаешь этого человека?
– Конечно! Это Гафт.
В первые минуты ПП оживился и даже как будто обрадовался неожиданному гостю. Начал выговаривать (нет, скорее наговаривать) устную прозу в обычной, довольно экстравагантной манере: резко поворачивался от одного слушателя к другому и кончиками пальцев, изгибая кисть, подтягивал полузакатанные рукава. Никулин щурился, зажав рукой нижнюю челюсть, показывая, что все понимает и многое вспоминает.
Но Улитин быстро выдохся, а Саша помалкивал. Тогда в разговор вступил Никулин, и это было ошибкой.
– А помните, Пашенька, ты (вы) дал (дали) мне в кафе листок: там на одной стороне «Еретик» Мачадо в переводе Ильи Григорьевича Эренбурга, а на другой – что? Я могу вспомнить начало, но что это было?