— Браво! Браво! — орал мексиканец. — Так оно и было! Так и было!
— А вы сами видели? — спросил насмешник Филомено.
— Видел не видел, а говорю, что было так, и баста…
Бегут побежденные, ускакала кавалерия, сцена завалена трупами и ранеными, а Теутиле, словно покинутая Дидона, хочет броситься в догорающее пламя и умереть по законам высокой трагедии, как вдруг Аспрано объявляет, что ее собственный отец уготовил ей завидную участь: ее должны заклать, как новоявленную Ифигению, на алтаре старых богов, дабы смягчить гнев тех, кто на небесах вершит судьбы смертных.
— Ладно, как эпизод в классическом духе может сойти, — с некоторым сомнением заметил мексиканец, когда красный занавес снова закрылся.
Вскоре опять раздался перестук молотков, означавший смену декораций, вернулись на места музыканты, и после короткого симфонического вступления — ничего хорошего не предвещавшего, если судить по раздирающим слух гармониям, — узкая сцена открылась, и восхищенным взорам предстала тяжеловесная башня, а в глубине — созданная с помощью световой техники панорама великого города Теночтитлана. На земле валялись трупы, что показалось мексиканцу не совсем понятным. И возобновилось запутанное действие с участием Монтесумы, опять наряженного Монтесумой («Мой костюм, тот же самый костюм…»), плененной Теутиле, воинов, решивших освободить ее, и Митрены, которая собиралась поджечь башню.
— Еще один пожар? — спросил Филомено в надежде, что повторится столь великолепное зрелище. Но нет. Башня чудесным образом превратилась в храм, у входа в который возвышалось изваяние какого-то страшного, уродливого, длинноухого бога, очень похожего на дьяволов Босха, чьи картины так нравились королю Филиппу II и до сих пор хранятся в могильно-мрачном Эскориале. Одетые в белое жрецы называли этого бога «Училибос».
«Откуда они взяли это имя?» — подумал мексиканец.
Привели Теутиле со связанными руками и уже собрались приступить к кровавому жертвоприношению, когда синьор Массимилиано Милер, из последних сил напрягая голос, изрядно утомленный безудержным вдохновением Антонио Вивальди, героически запел скорбную арию, вполне достойную поверженного монарха персов: «Звезды, вы победили. / На моем примере мир убедится в непостоянстве вашем. / Я был королем и хвалился божественной властью. / Теперь я — жертва, скованный пленник, презренная добыча чужой славы, / и мне суждено стать в грядущем лишь достоянием истории».
Пока мексиканец утирал слезы, вызванные столь возвышенными сетованиями, занавес закрылся, вновь раскрылся, и мы перенеслись на украшенную в стиле римских триумфов площадь с ростральными колоннами — главную площадь Мехико, где реяли по ветру все флажки, вымпелы, штандарты и знамена, какие только появлялись ранее. Входят пленные мексиканцы, с цепями на шее, горько оплакивая свое поражение; зрители приготовились уже наблюдать новую бойню, но тут происходит нечто непредвиденное, невероятное, чудесное и нелепое, противное всякой правде: Эрнан Кортес прощает своих врагов, и, дабы закрепить дружбу между ацтеками и испанцами, при общем восторге, под радостные клики празднуется свадьба Теутиле и Рамиро; побежденный император клянется в вечной верности испанскому королю, а хор в сопровождении струнных и медных, играющих под водительством маэстро Вивальди победно и оглушительно громко, славит наступление мира, торжество истинной религии и счастье, дарованное Гименеем. Марш, эпиталама, общий танец, da capo, еще da capo, еще da capo, и наконец красный бархатный занавес закрывается перед негодующим мексиканцем.
— Вранье, вранье, вранье! Все вранье! — закричал он.
И, продолжая кричать: «Вранье, вранье, вранье! Все вранье», бросился к рыжему монаху, который складывал партитуру, утирая пот большим клетчатым платком.
— Вранье? Что именно? — спросил с удивлением музыкант.
— Все. Этот финал — чистая глупость. История…
— Историкам в опере делать нечего.
— Но… никогда в Мексике не было такой императрицы, и никакая дочь Монтесумы не выходила замуж за испанца.
— Минутку! Минутку! — внезапно вспылив, воскликнул Антонио. — Поэт Альвисе Джусти, автор этой «драмы для музыки», изучил хронику де Солиса, которую главный библиотекарь знаменитой библиотеки святого Марка очень ценит как документальную и точную. И там говорится об императрице, да, синьор, женщине достойной, возвышенной и отважной.
— Никогда ничего подобного не видел.
— Глава двадцать пятая пятой части. А кроме того, в четвертой части говорится, что две или три дочери Монтесумы вышли замуж за испанцев. Так что одной больше или меньше…
— А этот бог, Училибос?
— Не виноват я, что у всех ваших богов какие-то невозможные имена. Сами конкистадоры, стараясь подражать мексиканской речи, называли его Училобос или как-то в этом роде.
— А, понял. Речь идет об Уицилопочтли.
— И вы полагаете, что это можно спеть? Все имена в хронике де Солиса похожи на скороговорку. Сплошные скороговорки: Истлапалалпа, Гоасокоалко, Хикаланго, Тласкала, Махискацин, Куальпопока, Хикотенкатль… Я заучил это как упражнение в артикуляции. И какого черта надо было придумывать такой язык?
— А Теутиле, из которого вы сделали женщину?
— Ну, это имя хоть произнести можно, и оно вполне подходит для женщины.
— А куда девался Гуатимосин, настоящий герой этой истории?
— Он бы нарушил единство действия… Это персонаж для другой драмы.
— Но… Монтесуму побили камнями.
— Совсем непривлекательная картина для финала оперы. Англичанам это еще могло бы пригодиться, они всегда кончают свои театральные представления убийствами, резней, похоронными маршами и погребениями. Но здесь люди приходят в театр, чтобы развлечься.
— А где же донья Марина? Ее и вовсе нет в этом мексиканском маскараде!
— Ваша Малинче была мерзкой предательницей, а публика не любит предателей. Ни одна наша певица не согласилась бы на такую роль. Чтобы стать поистине великой и удостоиться музыки и рукоплесканий, эта индеанка должна была поступить как Юдифь с Олоферном.
— Однако же ваша Митрена признает превосходство конкистадоров.
— Да, но именно она до самого финала призывает к безнадежному сопротивлению. Такие персонажи всегда имеют успех.
Мексиканец, хотя несколько сбавив тон, продолжал настаивать:
— История говорит нам…
— Не суйтесь вы с историей в театральные дела. Главное тут — поэтическая иллюзия… Сами судите, знаменитый господин Вольтер не так давно поставил в Париже трагедию, построенную на нежной любви Оросмана и Заиры, а живи эти исторические лица в то время, когда происходит действие, ему было бы за восемьдесят, а ей — далеко за девяносто.
— Тут уж никакие снадобья не помогут, — буркнул Филомено.
— И еще там говорится, что Иерусалим поджег султан Саладин, а это уж чистое вранье, потому что на самом деле если кто и разграбил город и вырезал население, то это наши крестоносцы. А ведь святые места имеют свою историю. Великую, достойную уважения историю!
— Значит, историю Америки вы не считаете великой и достойной уважения?
Музыкант положил свою скрипку в подбитый пунцовым атласом футляр.
— В Америке всё сказки: Эльдорадо и Потоси, города-призраки, говорящие губки, ягнята с золотым руном, амазонки с одной грудью и индейцы-орехоны, которые питаются иезуитами…
Мексиканец снова вспылил:
— Ну, если вам так нравятся выдумки, пишите музыку на сюжет «Неистового Роланда».
— Это уже сделано: премьера была шесть лет назад.
— Не хотите ли вы сказать, что вывели на сцену Роланда, который нагишом, с голым задом мечется по всей Франции и Испании, а потом пускается вплавь через Средиземное море и от нечего делать летит на Луну?…
— Хватит вам чушь молоть, — сказал Филомено, который с большим интересом разглядывал на свободной от машинистов сцене синьору Пиркер (Теутиле) и синьору Дзануки (Рамиро): певицы, уже разгримированные и одетые в обычное платье, горячо обнимались и поздравляли друг друга — быть может, слишком страстно целуясь — с тем, как хорошо — и это была правда — обе они пели.
— Особое пристрастие? — спросил мексиканец, выбирая самые осторожные слова, какие могли выразить возникшие у него подозрения.
— Да кому до этого дело! — воскликнул Вивальди и сразу заторопился, услышав нетерпеливый зов прекрасной Анны Джиро, которая появилась, на этот раз без блеска освещения и театральных эффектов, в глубине сцены.
— Чувствую, вам не понравилась моя опера… В следующий раз подыщу сюжет из римской истории…
На площади мавры Часовой башни пробили молотками шесть раз, а вокруг них уже спали голуби, и от каналов поднимался влажный туман, застилая эмаль и золотые украшения часов.
VIII
Труба вострубит…
Промокшие под упорным мелким дождем суконные плащи отдавали запахом хлева; мексиканец шагал мрачный, погруженный в свои мысли, не поднимая глаз, словно пересчитывал мраморные плиты площади, казавшиеся голубыми в свете городских огней; слышно было только его невнятное бормотание, в котором мысли так и не выражались словами.
— Что это, вы как будто удручены этим музыкальным представлением? — спросил его Филомено.
— Сам не знаю, — сказал наконец мексиканец, прервав свой невразумительный монолог. — Маэстро Антонио задал моим мозгам работу этой сумасбродной мексиканской оперой. Я — внук людей, родившихся в Кольменар-де-Ореха и Вильяманрике-дель-Тахо, сын эстремадурца, крещенного в Медельине, где крещен был и Эрнан Кортес. И тем не менее сегодня, сейчас вот, со мной произошло нечто весьма странное: когда лилась музыка Вивальди и развивалось сопровождавшее ее действие, я горячо хотел, чтобы восторжествовали ацтеки, я жадно ожидал развязки, совершенно невозможной: ведь я-то родился там и лучше всех знаю, как происходили события. Я сам себя поймал на нелепой надежде, что Монтесума победит спесивого испанца, а его дочь, подобно библейской героине, обезглавит выдуманного Рамиро. И я вдруг почувствовал, как, стоя среди индейцев, натягиваю лук и страстно желаю погибели тем, кто даровал мне имя и кровь. Будь я Дон Кихотом из «Балаганчика маэсе Педро»