Концерт бесов — страница 27 из 34

– Проститься?

– Да! Разве ты забыла нашу клятву?

Тут Жозефина вспомнила все, и как вы думаете: испугалась или, по крайней мере, пришла в отчаяние? Залилась слезами?.. Нет! Она не чувствовала ни страху, ни горести; и то и другое овладело ее душою после, но в эту минуту она была совершенно спокойна.

– Итак, мой друг, ты умерла? – спросила она Казимиру.

– Да, я умерла в Париже. Мне отрубили голову.

– За что?

– За мою привязанность к французской королеве.

– Злодеи!..

– Не кляни, а благословляй их, Жозефина! Они отперли двери моей темницы.

– Твоей темницы?.. Какой темницы?

Привидение кротко улыбнулось и не отвечало ничего.

– Скажи мне, мой друг, – продолжала Жозефина, – страшно ли умирать?

– Да, точно так же, как страшно слепому от рождения взглянуть в первый раз на светлое солнце и ясные небеса.

– Ах! Последняя минута должна быть ужасна!

– Да, мой друг! Последняя минута ужасна; но зато первая!..

Неподвижные взоры привидения одушевились.

– И что я прочла в них! – говорила Жозефина, рыдая. – О! Как ничтожно это чувство, которое мы все, минутные гости земли, называем нашей радостью и блаженством!

– Но мы должны расстаться, – сказало привидение. – Прощай, Жозефина! До свиданья… там – в нашей родине!..

– Постой, мой друг! – вскричала Жозефина. – Скажи, уверена ли ты, что мы опять увидимся?

– О, я не сомневаюсь в этом! Я вижу твою душу: она рвется из оков своих; она не любит своей неволи. Послушай…

Тут тень Казимиры наклонилась и прошептала несколько слов на ухо своему другу.

– Потом, – продолжала Жозефина, – глаза мои сомкнулись, мне послышалось, что в вышине надо мною раздаются какие-то неизъяснимо приятные звуки, и я или заснула опять, или лишилась чувств – не знаю сама; но только все исчезло.

– А что такое шепнула она вам на ухо? – спросил я с любопытством.

– Не спрашивайте меня об этом, – прервала Жозефина, – эти слова умрут – да!.. Они должны умереть вместе со мною.

Как я ни убеждал ее открыть мне эту тайну, все было напрасно. Я заметил только одно, что всякий раз, когда говорил с ней об этом, она начинала плакать; но эти слезы не были слезами горести.

Через три недели мы прочли в парижском журнале «Друг народа», что вскоре после убийства графини Ламбаль казнена была одна иностранка, и как, по обыкновению французских писателей, ни исковеркано было имя этой несчастной, но, к сожалению, нам нетрудно было отгадать в нем фамильное прозвание князей Лю… ких.


Исправник замолчал. Я слушал с большим вниманием его рассказ, но это не помешало мне заметить, что Заруцкий и Черемухин толковали о чем-то меж собою вполголоса, этот последний поглядел на свои часы, и в то самое время, как внимание наше было обращено на рассказчика, вышел потихоньку из кабинета.

– Ну, племянник, – промолвил, улыбаясь, хозяин, – что ты скажешь на это?

– Если б Алексей Дмитрич не был сам очевидным свидетелем этого происшествия, – отвечал Заруцкий, – то я сказал бы вам, что это просто сказки.

– Ну, а теперь что скажешь?

– Теперь скажу, что это странное стечение обстоятельств – не совсем обыкновенный случай, и больше ничего.

– Как ничего?

– Разумеется. Сон, который видела Жозефина, есть не что иное, как повторение того, о чем она беспрестанно думала наяву; и если б Казимира возвратилась благополучно из своего путешествия, то этот сон был бы забыт точно так, как тысячи подобных снов, которые не сбываются и о которых никто не говорит ни слова.

– Экой ты, братец, какой! Да ведь ты слышал, что это сбылось.

– Да что ж удивительного, когда из миллиона вздорных снов какой-нибудь один нечаянно сбудется! Например, если б жена морского офицера, который отправился кругом света, стала бы очень тосковать о своем муже, то, вероятно, часто бы видела во сне, что он утонул. И если в самом деле он погибнет на море, так вы скажете, что ей было это предсказано во сне?

– Да что ты наладил, племянник, во сне да во сне! Ведь ты слышал, что она видела это наяву.

– То есть ей казалось, что она не спала. Но, так и быть, согласен! Она видела это не во сне; так что ж? Разве не случается видеть наяву предметы, которые существуют только в одном расстроенном воображении нашем? Испытайте не поспать несколько ночей сряду, и вы увидите наяву такие диковинки, какие не пригрезятся вам никогда и во сне. Поговорите об этом с курьерами, которые скачут и день и ночь, не имея времени соснуть ни на минуту.

Я сам однажды видел на большой дороге, обсаженной одними липками, целые улицы огромных палат и дворцов, а, кажется, не спал и даже, чтоб не задремать и не свалиться с тележки, пел песни и разговаривал беспрестанно с ямщиком. Знаете ли, до какой степени может иногда приготовленное к чудесам воображение обманывать все наши чувства? Вот, например, теперь темная осенняя ночь, ветер воет, близко полуночи, и мы уже часа три сряду рассказываем друг другу страшные повести. Я уверен, что теперь каждый из нас, не исключая меня, гораздо более обыкновенного расположен к испугу и несравненно легковернее, чем во всякое другое время. Нечаянный стук, неожиданное появление какого-нибудь нового гостя, скрип двери, порыв ветра – одним словом, все может нас потревожить и показаться нам неестественным; и если б в эту самую минуту, как я с вами говорю, кто-нибудь, подмостясь, с надворья заглянул к нам в окно, то, без всякого сомнения, самое обыкновенное лицо показалось бы нам нечеловеческим.

– Вот еще вздумал чем пугать! – прервал хозяин, посматривая робко вокруг себя.

– Какой вздор! – сказал я, взглянув невольно на окно.

– Нет, не вздор! – продолжал Заруцкий. – Мы все имеем какую-то врожденную наклонность верить чудесному; и хотя страх – чувство вовсе не приятное, но мы любим это судорожное сжимание сердца, этот холод, которым обдает нас с ног до головы, когда нам кажется, что мы видим что-нибудь неестественное, и коль скоро мы дадим волю нашему воображению, лишь только оно возьмет верх над рассудком, то мы готовы верить всему, пугаться всего, и точно так же, как в сильной горячке, хотя и сохраняем физические наши способности, а, несмотря на это, и видим, и слышим, и даже чувствуем все навыворот. Но вот, кажется, и полночь… чу!

На дворе стали бить часы.

– Как страшно завывает этот колокол, – продолжал Заруцкий, считая вполголоса удары. – Пять… шесть… Не правда ли, что в этом звуке есть что-то могильное, зловещее? Восемь… девять… Как заунывно и протяжно раздается этот «Глагол времен – металла звон!..»[20] Одиннадцать… двенадцать!.. Боже мой!.. Смотрите, смотрите!.. Что это?

Я вскрикнул, Кольчугин уронил на пол свою трубку, исправник и хозяин вскочили с своих мест, и все взоры, по направлению руки Заруцкого, обратились на одно из окон кабинета.

– Кой черт! – вскричал хозяин. – Да что ж он видит? Не знаю, как вы, господа, а я не вижу ничего.

– И я также, – сказал Кольчугин, подымая свою трубку.

– Ах он проказник! – прервал исправник с громким хохотом. – Смотри, пожалуй, как он всех нас переполошил! Ого! Да ты, брат, славный актер, – продолжал исправник, обращаясь к Заруцкому. – Полно, полно, любезный! Не кобенься – никого не обманешь.

Я взглянул на моего приятеля – нет, это не комедия! Его почти безумный и неподвижный взор был устремлен на среднее окно кабинета; все члены его дрожали, волосы стояли дыбом, а на помертвевшем лице изображался неизъяснимый ужас.

– Что ты, что ты, мой друг, – спросил я, подходя к нему, – что с тобою сделалось?

Зарупкий не отвечал ни слова.

– Не трогайте его, – сказал исправник, – он теперь на сцене и так сроднился с своею ролею, что не хочет с нею расстаться.

Вдруг послышались в коридоре скорые шаги, дверь отворилась, и вошел Черемухин.

– Фу, братец, как ты меня напугал, – проговорил Зарупкий, садясь на канапе, – насилу могу отдохнуть!

– Я тебя напугал? – повторил Черемухин.

– Да, ты.

– Чем, если смею спросить?

– Как чем? Я говорил тебе, когда часы на дворе будут бить полночь, чтоб ты при последнем ударе колокола заглянул к нам в окно, а никто не просил тебя закутаться в какой-то белый саван и надеть на голову женский чепец.

– Женский чепец?.. Что ты, в уме ли?

– Ну, вот еще!.. Запирайся!

– Помилуй, братец, да я и с крыльца не сходил.

– Что ты говоришь?

– Ну да! Когда я вышел на крыльцо и увидел, что дождь льет как из ведра, так, не погневайся, не заблагорассудил промокнуть до костей, чтоб для твоей забавы выкинуть проказу, за которую и маленьких детей секут.

– И ты не смотрел к нам в окно?

– Нет.

– Послушай, Александр! – вскричал Заруцкий, побледнев снова. – Эта шутка никуда не годится.

– Какая шутка?.. Ах, батюшки! Да что с тобою сделалось?

– Говори правду, я это требую.

– Тьфу, пропасть! Да если ты мне не веришь, так ступай в переднюю и спроси у людей. Я тебе говорю, что я не только не заглядывал к вам в окно, но даже и с крыльца не сходил. Слышишь, какой идет дождь!.. Если б я был на дворе, то на мне бы сухой нитки не осталось, а вот, посмотри!.. На, пощупай мое платье!.. Ну что, был ли я под дождем?

Приятель мой замолчал.

– Да разве ты в самом деле что-нибудь видел? – спросил я его вполголоса.

Он сжал крепко мою руку и прошептал прерывающимся голосом:

– Да, мой друг!.. Я видел… О, что я видел!

– Да что такое?

Заруцкий, не отвечая на мой вопрос и как будто бы говоря с самим собою, сказал:

– Кажется, сегодня суббота… Да! Точно, суббота…

– А если хочешь, так и воскресенье: двенадцать часов уж било. Да скажи мне…

– Нет, мой друг! Быть может, это один обман моих чувств… Мне могло показаться!.. Но я видел это так ясно, – промолвил он, поглядев с невольным содроганием на среднее окно кабинета. – Вот тут!.. Против меня!..

– О чем вы, господа, там перешептываетесь?

– Так, дядюшка, ничего! – сказал Заруцкий, стараясь улыбнуться.