Наверное, мы оба заслужили все это. Может быть… Из Васи, пусть слабого и жадного, но все же мягкого и интеллигентного, сделали труп какие-то чужие люди. А мне было суждено узнать об этом, когда я стояла на коленях и, ежась, держалась за обожженную окурком попу…
Какой конец!
Истерика в конце концов прошла, я выпила массу лекарств. Сделать что-либо было все равно уже невозможно.
Утром позвонил Шмелев. Он сказал мне, чтобы шла в милицию и делала заявление, что Вася пропал вчера вечером. И кроме этого, не говорила ничего. Мне осталось только выполнить его требование. Я очень боялась. Ведь мне казалось, что если я расскажу правду, то буду главной обвиняемой…
В тот же день я увидела труп своего мужа. Когда мне его показали и я увидела, как он изуродован, то чуть не упала в обморок. За что же его так? Кто мог ответить на этот вопрос?
Обморок у меня все же случился. Только немного позже. Когда следователь сообщил мне предварительные результаты экспертизы. Он сказал, что Васю резали ножом еще в то время, когда он был жив. Вот тут я действительно потеряла сознание и следователю пришлось приносить мне воды и брызгать в мое помертвевшее лицо.
Почему его так пытали? Почему они хотели, чтобы мой муж ушел из жизни, так страдая? Неужели он это заслужил?
Я обзвонила знакомых, сообщила о случившемся. Приехал Марк, брат мужа. Все это время я старалась держаться, но была сама не своя. Я почти ничего толком не соображала и сейчас не могу вспомнить, что делала, что говорила.
Невыносимо было смотреть, как Шмелев со своей коровой явился на похороны. Я чуть не умерла от разрыва сердца, когда он у гроба попытался говорить прощальную скорбную речь, чего стоило мне сдержаться и не завопить на него:
— Что ты говоришь? Это ведь ты сам убил его, а до этого обрек на такие страдания…
Я сдержалась. Я все еще боялась тогда. И потом… Потом, я ведь каждый раз бываю как завороженая в его присутствии.
Ночью он позвонил и велел приехать в одиннадцать утра в «наш» дом на окраине. Не понимаю сама, как я согласилась. Почему? Или он действительно дьявол во плоти человеческой?
Я приехала. Он опять поимел меня, безмолвную и как будто загипнотизированную им. Как странно было отдаваться мужчине, который недавно убил твоего собственного мужа…
А затем он пнул меня ногой и сказал, чтобы я убиралась вон. Вообще убиралась вон из города.
— Почему? — только и спросила я.
— Потому что перед смертью твой муж подписал дарственную бумагу на квартиру моим людям, — ответил Шмелев спокойно и уверенно.
— Ты не говорил мне об этом, — бессильно пробормотала я, тычась лицом в бетонный пол. — Ты обманул меня.
— А как ты думаешь, — возразил Шмелев. — Зачем его пытали? Ведь вещи ты все равно отдала… От него добивались, чтобы он подписал бумаги. Он и подписал их в конце концов. Правда, говорят, он уже не мог толком держать ручку, но ему помогли… И он все подписал.
— А как же я? — спросила я его.
— А ты уберешься куда хочешь, — сказал он. — И будешь до конца жизни молчать обо всем. Поняла? А то твоя жизнь закончится очень быстро. И еще страшнее, чем у Василия.
С этим он и ушел.
Марк уехал к себе домой в тот же день. Я ничего ему не сказала, хотя видела, что он что-то подозревает. Ему позвонили по телефону и велели уезжать. Я поняла, кто это был…
У меня еще возникло глупое желание уехать с ним. Только бы не оставаться одной со своими проблемами. Действительно, глупость. Зачем я ему?
А сейчас позвонил Шмелев. Я сижу одна в пустой ограбленной квартире, которая мне уже не принадлежит.
— Ты когда собираешься уезжать? — спросил он у меня деловым голосом.
— Никогда, — вдруг ответила я. Ему не следовало разговаривать со мной об этом по телефону. Когда он глядит на меня, я не могу отвести взор, и слушаюсь его во всем, как зачарованная.
Но по телефону — другое дело.
Я даже сама не ожидала от себя, что так отвечу. Никогда я не смела с ним так разговаривать.
— Никогда, — повторила я. — Этого не будет.
— Вы проиграли, — сказал Шмелев после недолгого молчания. — Вы — несчастные дураки, проиграли, вы стали играть в игры с нами. Рэкет, кричали, рэкет… Дураки. Вы оба — жалкие ублюдки. И ваше время прошло. Оно закончилось и вам пора убираться.
Я молчала.
— Ты слышала? — повысил он голос. — Настало мое время. Наше время. Думай. Чтобы завтра тебя там не было. Собирай вещички и убирайся. А то вообще всю задницу сигаретами сожжем.
И тут я сказала. Человек не может все время бояться. Может, но не вечно. И всему есть предел. Даже уходящие из жизни жалкие ублюдки могут терпеть до какого-то предела.
— Я тебя не боюсь, — сказала я. — Было время — боялась. Может быть, любила… Но теперь — не боюсь. Потому что ты сам не герой и не Бог, а обыкновенный лживый бандит с большой дороги. Уродом родился — уродом помрешь.
— Ты понимаешь, что говоришь? — сказал Шмелев.
— Да, — ответила я. Мне уже стало все равно и я на самом деле перестала бояться его. — И я еще повторю тебе это через пару дней.
— Когда? — не понял он.
— На следствии, — сказала я. — Когда ты будешь сидеть перед следователем в наручниках, я тебе еще повторю все эти слова. А потом суд решит, кто из нас жалкий ублюдок.
— Да ты сама во всем виновата, — сказал он, и тут я вдруг неожиданно для себя услышала страх в его голове. Победа была одержана. Я никогда даже допустить не могла, что Шмелев может банально испугаться. Этот монумент зла…
— Ты сама виновата и тебе же будет хуже, — сказал он еще. — Ты — наводчица и была в сговоре…
— Это ты все будешь рассказывать в суде, — перебила я его. — И про горцев своих, и про то, что вы со мной сделали. И про все. Потому что я больше не боюсь тебя. Ты слишком много захотел отнять у меня. У нас, — поправилась я, сама не зная, кого имею в виду.
— Ты зря не боишься, — зловеще прошипел он. — Я могу страшно отомстить.
— Тебя наверняка расстреляют, — ответила я твердо. — А мертвые не мстят.
Я повесила трубку. Поставила чайник на плиту. Сейчас я выпью кофе. И рюмочку коньяку. За упокой души Васи. За себя. За все, что мне пришлось пережить и за все, что мне предстоит преодолеть.
А потом выйду из дома и пойду прямо в ГУВД. Его высокая крыша видна почти из моего окна.
Ничего уже не вернешь. Васю не воскресишь, и мою жизнь обратно не развернешь. И следы от двух ожогов на ягодицах останутся на всю жизнь. Будут такие маленькие белые точки… Потом я о них забуду. А мужчинам буду говорить, что укололась в детстве.
Сейчас я выпью кофе и пойду. Все-таки хорошо, что я сказала все что я думаю этому монстру. Сказав ему обо всем я как-то внутренне освободилась.
В театре меня встретили с распростертыми объятиями. Не из искренней любви, конечно.
Стоило мне появиться на пороге своего кабинета, как явился помощник по труппе и сказал, что директор просил меня срочно зайти к нему.
— А откуда он знает, что я уже приехал? — поинтересовался я. Помощник объяснил, что директор еще со вчерашнего дня велел вахте, чтобы ему доложили, как только я переступлю порог театра.
— Он просил передать вам, что очень ждет вас, — сказал помощник.
Нет, не те пошли нынче времена… Бывало прежде, директор театра ждал, когда главный режиссер соблаговолит с ним поговорить. Директор приходил к кабинету и осторожно скребся в дверь. И говорил:
— К вам можно?
А главный режиссер недовольно поднимал голову от толстого журнала и с царственным видом изрекал что-нибудь вроде:
— Пожалуйста, Иван Иванович, зайдите через полчасика. Я обдумываю партитуру спектакля…
Теперь не те времена настали. Говорят, что это рынок все испортил в театральных взаимоотношениях.
Наверное, так. Раньше государство финансировало все в театре, любую разорительную глупость главного режиссера. Он был царь и Бог в театре. А директор всегда был при нем в качестве старшего вахтера или дворника. Или завхоза, в крайнем случае. Он, правда, подписывал все финансовые документы. Но попробовал бы он не подписать то, что велел ему главный режиссер!
Так что в этом смысле он был просто несчастным и бесправным заложником. Чуть что — его и снимали. Бывало, и сажали. Как будто это он своей волей подписал то или иное…
И разговор с ним был у главного режиссера короткий. Ах, вы не согласны со мной! Ах, вы не хотите подписывать? Ну ладно… И директор отлично знал, что последует за этими словами. Главный снимет трубку, позвонит в обком и скажет приблизительно следующее:
— Этот директор меня не устраивает. Я с ним не могу работать. Он мне мешает и нарушает творческий процесс.
И все. Комментарии и объяснения, как правило, не требовались, директора снимали немедленно. Убирали, переводили, повышали — что угодно, но убирали тут же.
Потому что директоров можно сколько угодно найти. Шустрых мужичков, которые умеют латать железную кровлю, бранить машинистов сцены и командовать билетершами. И подписывать, что им скажут… Таких — толпа. Их можно менять каждый месяц. Они совершенно одинаковые. Лысоватые, потные, не дураки выпить…
А режиссер — это товар штучный. Пойди — найди! Приличный режиссер — один на весь регион. Его нужно заманивать, привозить, давать квартиру. Хорошую, притом.
И нужно ублажать. А то — уедет.
— Вы — человек творческий, — говорили в обкоме режиссеру. Говорили с придыханием. Стоило тебе сказать им, что директор мешает твоему творчеству — они тут же пугались.
Творчество. Это было сакральное заклинание для обкомовских работников. При нем все они делали серьезные умные лица и наливались строгостью, как бронзой. Потому что слово «творчество» было для чиновных дебилов словом из иного мира. И какой-нибудь секретарь обкома, в свое время с трудом окончивший педвуз, благоговел при этом слове. И ты — режиссер со своим «творчеством» был для него символом высших миров…
Теперь же все изменилось. Рынок… Обкома нет, разогнали. А театру нужны деньги. Их нужно зарабатывать, клянчить, вымогать… Искать спонсоров, одним словом. Это теперь так называется.