Я послушно открыла рот, и Танька по-хозяйски сунула туда руку. Как заправский дантист, она один за другим ощупывала мои зубы. От её пальцев пахло школьным мелом, столовскими котлетами и немножко мокрой мешковиной.
— Шата-а-ается! — Танька с кровожадным удовольствием надавила мне на нижний зуб с правой стороны и тут же отдёрнула руку. — Не кусайся!
— Больно же! — возмутилась я, захлопнув рот.
— Расшатывай, — велела мне Танька, — к вечеру выпадет.
Я надавила на зуб языком. Потом тихонько потрогала его кончиком пальца. Зуб откликнулся лёгким, едва заметным шевелением.
Танька надела на лицо сердобольное выражение и высыпала на стол гору сухарей и сушек:
— На вот, грызи!
Я взяла ванильный сухарь с тёмными пятнами запечённых в нём изюмин и принялась мусолить его во рту.
— Ты правым грызи! Который шатается!
Я послушно надкусила тем самым зубом — нижним, с правой стороны, — которому суждено было отправиться в коллекцию Зубной феи. Зуб, едва дрогнув, остался стоять на месте.
После сухаря в ход пошли сушки. После сушек — леденцы. Потом — горсть пыльных лесных орехов. Стол был весь усыпан крошками, фантиками и скорлупой, а зуб всё не хотел выпадать. Меня уже начало мутить, когда Танька вдруг спохватилась:
— Скоро мать придёт, а у меня уроки…
Вытолкав меня в коридор, она нахлобучила на мою голову шапку, сунула в руку портфель и широко распахнула дверь.
— Под подушку… в носовой платок… не забудь… — неслось сверху, пока я торопливо спускалась на первый этаж.
Выскочив из Танькиного подъезда, я поспешила через сквер, мимо школы, к своему дому. Вечер уже выползал из переулков и подворотен, но фонари ещё не зажглись. Снег потух, перестал сверкать и переливаться. Он уже не подмигивал мне, как тысячи, нет, миллионы раскосых, хитроглазых японок.
Натруженный сухарями и сушками зуб ныл. Мороз щипал за щёки, запястья и голую шею — впопыхах я забыла у Таньки варежки и шарф. Свободную от портфеля руку я спрятала в карман пальто. В тёплом кармане замёрзшие пальцы отогрелись и нащупали скомканные конфетные обёртки, автобусные билеты, несколько монет и одинокую, давно забытую ириску. Вкусную квадратную ириску в красном фантике с чёрным котом.
Нижний зуб с правой стороны приклеился к ириске сразу же, как только она очутилась у меня во рту. Вслед за нижним зубом в ириску намертво впечатался верхний. Я попыталась открыть рот, но зубы не разжимались, будто их зацементировали. Казалось, теперь никакая сила не сдвинет с места мой заветный, предназначенный для феи, нижний с правой стороны зуб. Не видать мне ни бус, ни оловянных солдатиков, ни открытки с хитроглазой японкой. Зубная фея растаяла в белёсой морозной дымке, взмахнув на прощание огромными железными щипцами.
Дома меня ждала мама с половником и красным от кухонного жара лицом.
— Где ты была? — разволновалась она, как только я ступила на порог. — Где твои варежки? Где шарф?
— М-м-м… — промычала я неоткрывающимся ртом, — фы феишь ф фуфную фею?
— Всё ясно, — вздохнула мама. — Ты была у Таньки.
И ушла на кухню доваривать суп, оставив меня в полном неведении относительно своей веры в существование Зубной феи.
Мне вдруг стало одиноко и безразлично. Камнем навалилась усыпляющая грусть и её вечная спутница — зевота. Она буквально распирала меня, сводила скулы, выворачивала челюсти.
— У-у-а-а-а! — не в силах сдерживаться, я зевнула во весь рот.
Челюсти разжались со странным чпокающим звуком. Больно не было. Только немного странно смотреть на выпавшую изо рта ириску с замурованными в ней моими собственными зубами. Правым верхним зубом и правым нижним…
В тот вечер я отправилась в постель раньше обычного. Сон мой был тревожен и неспокоен из-за прокравшейся в него полузнакомой женщины с чёрными волосами и деревянными палочками в голове. Она плавно кружила вокруг моей кровати и непрерывно подмигивала мне правым глазом. Потом она низко наклонилась к подушке и потянулась за ириской, тщательно завернутой в носовой платок. От её пальцев терпко пахло школьным мелом, столовскими котлетами и немножко мокрой мешковиной. Кимоно её шуршало у меня над ухом. Лунный свет играл в шёлковых складках. Райские птицы взмахивали крыльями. А женщина всё мигала, мигала, мигала…
Едва проснувшись, я нетерпеливо пошарила рукой под подушкой и обнаружила туго спелёнутый носовой платок, мною же засунутый туда прошлым вечером. В платке по-прежнему покоилась твёрдая как камень ириска с двумя навеки застрявшими в ней зубами…
— Сама виновата, — припечатала Танька, внимательно изучив мои оголившиеся дёсны и ириску с торчащими из неё зубами.
Мы стояли у школьного крыльца и отчаянно опаздывали на первый урок: Вдоль дорог растекалась оттепель. Сугробы покрылись твёрдым непробиваемым панцирем.
— Я?
— Ты ж её до смерти напугала!
— Напугала? — растерялась я.
— Знаешь, чего она боится? Больше всего на свете?
— Чего?
— Ка-ри-е-са! А от чего бывает кариес?..
Мне стало стыдно и неловко. Могла бы и сама догадаться. Кариес бывает от конфет. Вот почему она проигнорировала мои запечатанные в ириске зубы и не взяла их для коллекции! Испугалась кариеса и исчезла навсегда.
— Не реви, — отчего-то смутилась Танька.
А я и не ревела. Просто мокрый угрюмый ветер выжал из глаз непослушные слёзы.
— И вообще… — стараясь не смотреть на меня, виновато пробормотала Танька, — я всё выдумала.
— Что? — не поняла я.
— Наврала тебе тогда. Про подарки. И феи никакой нет.
Какая глупость! Какая чудовищная, нелепая, несправедливая глупость! Мне было совершенно ясно, что врала она сейчас, а не тогда, когда крутила японкой перед моим носом. Не могла она выдумать про фею. Танькиной убогой фантазии не хватило бы, чтобы такое придумать. А как же карнавальные маски и пучки разноцветных перьев, бусы из камней и ракушек, оловянные солдатики с ружьями и пиками и крошечные фигурки заморских глиняных божков? А прошлогодние календари? А носовые платки с вышитыми на них голубями и розочками? А японка в оранжевом кимоно и палочками в чёрных волосах? Кто ей всё это подарил, если не Зубная фея?
— На вот, — в знак примирения Танька вытащила из портфеля красножёлтое яблоко, обтёрла его замызганным платком и сунула мне в руку.
Яблоко сочно хрустнуло и обдало мои щёки сладкими брызгами. Верхний зуб с левой стороны подался и заходил ходуном. Из мелкой россыпи льдинок на асфальте мне подмигнули тысячи, нет, миллионы крошечных солнц…
Вечером я достала из комода чистый носовой платок. В самый его центр поместила новенький, только что выпавший молочный зуб — верхний с левой стороны. Аккуратно загнула уголки. Потом ещё раз. И ещё. Положила платок под подушку — с самого края, чтобы ей легко было его найти. И крепкокрепко закрыла глаза.
В ту самую ночь ко мне впервые пришла Зубная фея…
А годы летят…
Костик!
— М-м-м…
— Костик?!
— М-м-м-н-н-ну…
— Плохо слышишь?
Слышит Костик хорошо. Костик говорит плохо. Потому что Костику говорить неохота. Тем более с папой. Тем более когда Костик и так знает, что речь пойдёт о…
— Определился?
— М-м-м-н-н-ну…
— Ну?
— М-м-м…
Папа выхаживает вокруг Костика. Примеривается, прицеливается и наконец с размаху хлопает его по плечу.
— Чувствуешь?
Костик чувствует. Рука у папы тяжёлая, хотя ничего весомее нотной папки никогда не поднимала.
Другой рукой папа выписывает в воздухе замысловатые кренделя. То ли показывает Костику необходимый накал чувств, то ли собирается дать ему подзатыльник.
— Понимаешь, круглая дата… — папа отпускает плечо и чертит в воздухе, круг своими музыкальными руками, как бы обнимает эту дату и передаёт её Костику в дар.
Ну вот… началось.
— Это тебе не хухры-мухры. Не ёлки-палки. Не бухты-барахты.
Бух! — бухает бухта. Бах-барабах! — барахтается барахта. Хрум-бурубум! — хрустят хухры и мухры. Щёлк! — выстреливает ёлка-палка. На ёлке-палке болтается дата. Дата надувается круглым мыльным пузырём, подмигивает Костику и…
— …и вот что я тебе скажу, — папа меряет комнату длинными, как у цапли, ногами, — юбилеев в твоей жизни будет немало. Но и не много… по пальцам пересчитаешь.
Папа замирает, подносит к близоруким глазам сначала одну растопыренную пятерню, потом другую, беззвучно шамкает губами. Проводит частичную инвентаризацию собственных конечностей.
Костик тоже изучает свои пальцы. Юбилей, как говорил папа, бывает раз в десять лет. Да умножить на десять пальцев. И это ещё только на руках! По Костиным прикидкам, выходит достаточно.
— Но этот в твоей жизни самый главный. Потому что первый!
Папа тычет в потолок указательным пальцем. То ли изображает цифру 1, то ли подчёркивает главенство первого в жизни юбилея.
— Он запомнится тебе навсегда, — пророчески изрекает папа. — Пора определяться.
Определяться…
Папа, конечно, намекает на список. Он с этим списком Костику всю плешь проел. Ну не проел пока, но скоро проест… если так пойдёт дальше…
Дальше… дальше… что там в списке дальше? Велосипед… Костик его уже полгода клянчит у бабушки. И автоматический пистолет, как у Бубенцова. Пистолет он, конечно, закажет дяде Лёне. И… и… может, цифровой фотоаппарат? Дорого. Но ведь юбилей же. — Не у кого-нибудь, у Костика. Или планшетник? Или айфон? Или, может… фантазия у Костика иссякает. Вдохновение заканчивается. Он мучительно ищет его на потолке, на полу, у себя под ногами… Ну чего бы ещё захотеть?!
— Хочешь, чтобы я тебе помог? — папа вновь материализуется перед Костиком. Неожиданный, как улыбка Чеширского Кота. — Ну-ка…
Папа двумя пальцами, как пинцетом, вытаскивает из Костикова кулака скомканную бумажку.
— Велосипед! Пистолет!! Фотоаппарат!!! — папу подбрасывает в воздух, и он жужжит, как огромный рассерженный шмель: — Это твой дж-ж-жентльменский набор? Твой с-с-список?! Невоз-з-змож-ж-жно! Уж-ж-жас-с-сно! Ж-ж-жуть! Как тебе не с-с-с-с-стыдно?!