Концерт по заявкам — страница 16 из 32

— В неведомое, — иронически продолжал главный редактор, впрочем тут же извинившись перед стариком за то, что посмел в какой-то степени противоречить ему.

Старик чуть-чуть улыбнулся:

— Что вы, дорогой друг, это все пустяки, оставьте это, просто хотелось бы отстоять свою точку зрения, я убежден, неудачи эти временные, впоследствии наш коллега постарается больше не повторять своих вольных и невольных ошибок…

Как я любовался им в эти минуты! Все, все в нем поражало с самого начала: мягкая, словно бы извиняющаяся улыбка, неприкрытое сострадание в глазах, сострадание и жалость к судьбе молодого экспериментатора, которого постигли неудачи, желание если не принять на себя часть его вины, то хотя бы в какой-то степени помочь провинившемуся, разогнать тучи, сгустившиеся над его головой…

Я слышал, как некий работник министерства, близкий к самому министру, сказал вполголоса главному редактору журнала:

— Что за неподдельное благородство души! Право же, хочется снять перед ним шляпу…

Главный редактор наклонил голову в знак согласия.

Но никто, ни одна душа, ни один человек, восхищающийся моим шефом, не подозревал о том, что письмо бывших пациентов Кучумова, публикация письма в газете, сбор подписей — все это организовано мной, только одним лишь мной. Я приложил немало стараний, признаюсь. И старания мои в конечном счете увенчались успехом.

И еще одно обстоятельство оставалось абсолютной для всех тайной: подлинным вдохновителем, истинным автором всей этой дьявольски закрученной интриги был человек, чье лицо выражало такую степень добросердечия, такую готовность хотя бы немного облегчить участь того, кого все осуждают и винят, что не поддаться силе его обаяния, казалось, было решительно невозможно.

Он и в самом деле обладал необыкновенным обаянием. Его первая жена, которая неведомо почему покончила с собой, не оставив ни записки, не сказав никому ни слова, признавалась мне не раз:

— Виктор может добиться всего, чего ему хочется. Всегда и всего…

Как он плакал на ее похоронах! Задыхаясь от слез, прижимал к лицу платок, потом рухнул на гроб, обняв его обеими руками. Если бы я не поддержал его, он бы упал на землю. Он никого и ничего не видел, только повторял все время одно и то же:

— Тася, дорогая, как ты могла? Ответь мне, как ты могла?..

В ту пору он уже начал набирать силу, публика на похоронах была отменная, сплошь профессора, даже пара академиков явилась выразить соболезнование, а дам набралось столько, что я только диву давался.

Откуда они явились? Как узнали? Кто такие?..

Вечером я вместе с ним вернулся к нему домой. Он терпеть не мог всякие сборища вроде поминок, дней рождения и юбилеев, считал это пустой и никчемной тратой времени.

Мы сидели вдвоем в его огромном кабинете, где полки с книгами возвышались до потолка, а на массивном письменном столе красовались бронзовые подсвечники с витыми свечами. Помнится, эти подсвечники как-то купила в комиссионном магазине его покойная жена, мастерица раздобывать старинные и редкие вещи.

Он сел за свой стол, передвинул один подсвечник в сторону, чтобы яснее видеть меня. Спросил:

— Хотелось бы знать твое мнение…

Я посмотрел на него. В эти минуты он словно бы позабыл о роли убитого горем мужа, теперь он казался, разумеется, не веселым, с чего бы ему веселиться, но, во всяком случае, вполне уравновешенным и привычно спокойным.

— Все прошло хорошо, — сказал я.

Он досадливо махнул ладонью:

— Я не о том. Я спрашиваю совсем о другом. Что с нею случилось? Почему она приняла снотворные таблетки? Может быть, она сильно страдала от бессонницы и потому решила принять побольше таблеток?

Я понял, ему очень хотелось бы, чтобы я сказал: «Конечно, так оно и есть…»

И я не замедлил ответить:

— Понимаете, Виктор Петрович, зная Таисию Николаевну, некоторую ее нервозность и возбудимость, полагаю, больше того, я уверен, вы угадали, она давно уже страдала бессонницей, сама мне говорила об этом не раз и вот вместо того, чтобы принять две таблетки, взяла да и ахнула в пять раз больше…

Я говорил, говорил, он слушал меня, не перебивая, я понимал, каждое мое слово для него мед и масло на сердце. И я продолжал говорить о том, чего никогда не было и не могло быть.

Я не сомневался, Таисия Николаевна покончила с собой после того телефонного звонка. Кто-то позвонил ей и рассказал всю правду о муже, о том, как и где он проводит время, когда она полагает, что он в министерстве, на ВАКе или на каком-то важном симпозиуме…

В тот день я пришел к ним, шефа не было дома, а его супруга поразила меня отсутствующим выражением лица и каким-то странным, необычным взглядом, то ли блуждающим, то ли просто отрешенным. Разумеется, я успел уже изучить ее за годы частого общения, она и в самом деле была неуравновешенна, и все-таки на этот раз она не на шутку поразила меня. Когда я уже собрался уходить, потому что шефа так и не удалось дождаться, она вдруг разразилась слезами и стала забрасывать меня вопросами о муже. Знаю ли я, где он бывает, с кем, когда…

Я едва успевал отбиваться от нее, а она продолжала расспрашивать и, не слушая меня, то начинала бурно рыдать, то обрушивалась на мужа, обвиняя его во всех смертных грехах.

Наконец я сумел освободиться от нее, принеся тысячи извинений, сказал, что мне необходимо уйти, много срочных дел, в следующий раз я охотно выслушаю ее и мы поговорим по душам…

Она перебила меня:

— Следующего раза не будет…

Она уже не плакала, казалась даже несколько успокоившейся, и только ее глаза, покрасневшие и опухшие от слез, все время щурились, словно им было больно смотреть на свет.

Тогда я не обратил внимания на то, что она сказала напоследок, и только тогда, когда ее не стало, мне вспомнились немногие эти слова:

— Следующего раза не будет…

Не сомневаюсь, она приняла так много снотворных таблеток, не спасаясь от бессонницы, а, безусловно, уже тогда решив покончить счеты с жизнью. Должно быть, старик считал точно так же, как и я, но мы ни разу не признались друг другу в этом.

Вскоре после смерти Таисии Николаевны в доме появилась новая хозяйка, та самая, у которой старик нередко проводил свои свободные часы.

Эта была женщина совсем другой породы, чем Таисия Николаевна. Сильного характера, властная, умевшая настоять на своем, никогда не распускавшаяся, не проронившая ни одной слезинки, как бы тяжело ей ни было, но и ее, несгибаемую, неуступчивую, старик сумел со временем укротить, и она стала, как говорится, шелковая, хоть на хлеб ее мажь. А все-таки, думалось мне, звоночек тот был от нее, ни от кого другого, только не дано было мне знать, сама, по своей ли инициативе она задумала открыть Таисии Николаевне все как есть, рассчитав и вычислив, что та вряд ли сумеет перенести горькую правду, или же это все было с самого начала продумано, взвешено и срежиссировано стариком. Кто ведает?

Не пойму, как он ко мне относится. Пренебрежительно или все же ощущая некоторую ко мне привязанность? Или до конца равнодушно? Конечно, он не любит меня, он никого не может любить, уж так устроен, никого не желает признавать, любить, жаловать, кроме самого себя, своих привычек, своего таланта, своей одержимости…

Но нет, в равнодушии ко мне его нельзя упрекнуть. Во всяком случае, иной раз он удостаивает меня вопросом о моей семье, сдал ли экзамены сын, поправилась ли жена после болезни и собираемся ли мы всей семьей отправиться отдыхать на юг.

Я понимаю, даже если он и притворяется, будто бы его интересуют мои личные дела, все равно он не останется ко мне равнодушным.

Нас связывает очень многое. Если бы Вова Широков знал, как все было, всю неприглядную, даже страшноватую правду наших отношений, он не преминул бы сказать:

— Вас держат узы совместной подлости. А это — самые крепкие узы на свете.

Так он выразился однажды об одном знакомом академике, человеке не самой высокой нравственности, и о его товарище студенческих лет, с которым академик на диво всем продолжал дружить и общаться, хотя товарищ этот был, откровенно говоря, подонок и завзятый алкаш.

Порой, когда не спится ночами, а со мной это случается часто, вспоминается мне прошедшая жизнь со всеми ее перипетиями, со всеми сложностями, на смену которым явилась в конечном счете абсолютная пустота.

Мне вспоминаются неосуществленные желания, томит сознание собственных непоправимых ошибок, и я думаю о том, что все, решительно все могло сложиться иначе, и тогда не надо было бы столько лгать, кривить душой, лицемерить, льстить, притворяться, лукавить и, наконец, откровенно подличать…

Тогда я начинаю завидовать, я остро и безнадежно завидую Вове Широкову, за плечами у него ясная, чистая жизнь, его одолевали лишения и трудности, которых мне не довелось пережить, но зато он не совершал ничего худого, никому не причинял зла и его не угнетает сознание собственной горькой, неудавшейся судьбы, неудавшейся, несмотря на все кажущееся благополучие и даже известный жизненный комфорт.

Ночью нередко мне представляется Кучумов, так блистательно начинавший когда-то и теперь, по слухам, уже многие годы работающий где-то в тьмутаракани, куда он уехал после памятного обсуждения комиссии, разбиравшей письмо бывших его пациентов.

В ночной темноте я вижу так ясно, словно в окне светлый день, строчки анонимных писем, которые я рассылал по приказу старика в различные инстанции, различным высоким деятелям, мне вновь и вновь слышится собственный голос, как бы дрожащий от избытка чувств, вежливо или яростно, смотря по душевному настрою, изобличающий кого-то неугодного, нежеланного, неудобного ему, старику, моему шефу. У нас разработано и продумано все до мельчайших деталей, я громлю, он останавливает меня, я — максималист, он — мягкий, терпимый, не в силах справиться со мной, я требую применить к кому-то, неугодному, самые строгие санкции, он — напротив, старается все сгладить, смягчить, погасить пожар, готовый вспыхнуть.