Концерт по заявкам — страница 26 из 32

— Одним словом, — повторила я вслед за нею, — Ларисе все стало ясно.

— Да, — печально согласилась Ада. — Все сразу.

— И что же?

— Она вдруг переменилась, возненавидела Джерри. Если он встречался ей в коридоре, она начинала ругаться, всюду эта паршивая собака лезет. А однажды, я сама увидела, она пнула его ногой. Джерри как завизжит…

Мне показалось, что в Адиных глазах блеснули слезы.

— Лариса дома? — спросила я.

— Нет, она в доме отдыха вместе с папой.

— Опять в доме отдыха? — непритворно удивилась я.

— Опять, — ответила Ада. — Тогда она была одна, а теперь вместе с папой.

— Понятно, — сказала я.

— Они уже скоро приедут, — добавила Ада.

Мне захотелось поглядеть на Ларису. Мысленно я уже представила себе ее: пышущие здоровым румянцем пухлые щеки, волосы белокурые, в химической завивке, грудастая и глаза, должно быть, выпуклые, с жестким взглядом…

— Вот она, — сказала Ада, — вместе с папой…

Фотография висела на стене, возле гипсового бюста некоей полнощекой нимфы, усевшейся на полированной тумбе. Мне вспомнилось, кажется, вот такие тумбы, круглые, резные, называются консолями.

Ада, я заметила это сразу, походила на отца, те же большие глаза на нервном, подвижном лице, тот же высокий, чуть нависший над бровями лоб, но Ада была миловидна, а отец довольно невзрачен, наверное, невысокий, узкоплечий…

А вот Лариса оказалась совсем не такой, какой я вообразила ее. Она выглядела очень юной, узкое лицо, тонкие, плотно сжатые губы, взгляд пристальный, немного даже печальный, ушедший в себя. Она удивила меня, нет, совсем не такой она мне представлялась.

Ада словно бы угадала мои мысли:

— У Ларисы необыкновенно сильный характер, она всех под себя подминает…

— Верю, — сказала я. Мне был знаком такой тип женщин, внешне кажущихся беспомощными, наивными, чуть даже печальными, а в сущности своей цепких, жестких и неуступчивых.

— Конечно, она нам с папой помогла, — медленно, словно бы уговаривая саму себя, произнесла Ада. — Когда мама уже не могла ходить, Лариса стала бывать у нас каждый день; она ведь тогда в районной поликлинике хирургической сестрой работала, приходила к нам, ухаживала за мамой…

Она не сказала, но я поняла, наверное, безошибочно: поначалу тихая, словно бы робеющая, словно бы незаметная Лариса постепенно стала все чаще являться в дом, в котором, она это понимала, уже готовилось освободиться для нее желанное место — место хозяйки. Будто я сама, своими глазами видела, как она ловко, умело делает то, что положено делать: ухаживает за больной, кормит здоровых, встречает с работы отца семейства, провожает его дочь в школу…

А потом…

А потом, когда в семье осталось только двое — отец и дочь, Лариса окончательно сумела стать необходимой, тогда уже постепенно, методично и обдуманно стала забирать в свои руки все, что следовало забрать.

Я спросила:

— Вот это все, — я обвела вокруг себя рукой, — это все было и при маме?

— Что вы! — почти испугалась Ада. — Да никогда в жизни! Мама любила, чтобы было просто, очень чисто и побольше воздуха…

«А все эти картинки, коврики, бюсты и тумбочки забирают весь оставшийся воздух», — чуть было не сказала я, но вовремя спохватилась, промолчала. В конце концов, не мое это дело. И все же, все же я ничего не могла с собой поделать, судьба этой девочки тронула меня за живое, казалось, я знаю чуть ли не с самого дня рождения и ее, и все обстоятельства жизни маленькой семьи, жизни, в которую однажды вкралась и осталась уже навсегда чужая женщина по имени Лариса с пристальным, немного печальным взглядом. Должно быть, Лариса была поклонницей моды, самой что ни на есть преданной, самой верной. Пошла мода на старую мебель, и комнаты стали обрастать древними, изъеденными шашелем тумбочками и секретерами, стало модно завешивать стены картинами, и она завесила все стены, повсюду либо картина, либо коврик, или вышитая бисером салфетка неведомого назначения, трудно отыскать хотя бы один свободный клочок обоев. Последние годы модно держать собак, и Лариса воспылала желанием заиметь собаку.

И тут как раз оказался под рукой подброшенный Аде щенок — ирландский сеттер, самой модной и, по слухам, крайне редкой породы…

Мне подумалось, Ада не любит Ларису, не может ее любить, уж больно они разные, непохожие одна на другую. И Лариса, надо думать, не любит девочку. Интересно, как она относится к своему мужу, Адиному отцу?..

— Джерри хорошо поддается дрессировке и очень любит музыку, — сказала Ада, она явно не захотела поддерживать разговор о Ларисе, и я тоже не стала больше говорить о ней.

— Любит? — повторила я. — Вот хорошо.

— Правда, хорошо? — с надеждой спросила Ада.

Все-таки она решила добить меня окончательно. И я сдалась. Я с самого начала задумала сдаться.

— Правда, — сказала я. — Я тоже люблю музыку, мы будем с ним слушать вместе. У меня есть хорошие записи.

Лицо Ады мгновенно просветлело:

— Вот его поводок…

Она наклонилась к Джерри, прицепила поводок к его ошейнику, пес изловчился, лизнул ее в нос. Я увидела, по щекам Ады покатились слезы.

— Чего не надо, того не надо, — заметила, я. — Не беспокойся за него, поверь, ему у меня будет хорошо.

— Я знаю, — вздохнула Ада. — Я уверена, что ему будет у вас хорошо, только, понимаете, я так к нему привыкла…

Джерри, должно быть, тоже привык к ней: не хотел идти, обеими лапами упирался в пол и, когда я дернула к себе поводок, стал жалобно повизгивать.

— Иди, Джерри, — приговаривала Ада, гладя его по голове, — иди, милый… — Подняла глаза на меня: — Он очень любит детей.

Должно быть, боялась, что я почему-либо еще передумаю.

— Любит детей? Это хорошо, — заметила я.

Мы двинулись с Джерри к дверям. Он упирался вовсю, но я была сильнее. И мы вместе вышли на улицу.

На стоянке такси было всего две машины. Водитель одной из них покосился на Джерри, угрюмо буркнул: «С собаками не беру», — и снова уткнулся в газету «Московская правда». Второй водитель был немного приветливей, вздохнув, оглядел нас с Джерри:

— Далеко ехать-то?

Я назвала улицу.

— Знаю, — сказал водитель, он был молодой, смазливый и, видно, сознавал свою привлекательность. Картинно улыбнулся мне, блеснув отменными, один в один, зубами:

— Хоть бы дворнику своему лапы хорошенько протерли, а то загваздает сиденье, другие пассажиры будут обижаться…

— Это не дворник, — гордо объявила я. — Это ирландский сеттер.

Водитель прищурил глаза. Он был не по годам тертый, бывалый московский таксист, знал что к чему, умел во многом разбираться, и его наверняка нелегко было провести.

— Ирландский сеттер? — переспросил он, почти растерянно взглянув на меня, должно быть, моя безапелляционная наглость поразила его наотмашь. Покачал головой: — Ну-ну, ирландский сеттер!

Не говоря больше ни слова, я открыла дверцу, вместе с Джерри влезла в машину. И тут я увидела Аду. Она бежала прямо ко мне, запыхавшись, огромные глаза блестят, щеки то вспыхивают, то гаснут.

— Я же забыла спросить ваш адрес…

Я дала ей свой адрес, и она несколько раз вслух повторила: Красноармейская, дом двадцать пять…

Потом сказала:

— Я к вам как-нибудь приду, ладно?

— Ладно, — согласилась я. — Мы с Джерри будем очень рады.

Она просунула голову в салон, Джерри тоскливо тявкнул: дескать, на кого ты меня бросила?

— Ничего, — успокоила его Ада. — Тебе будет хорошо, тебя будут все любить, и взрослые и дети, правда ведь, будут, его будут все любить, и взрослые и дети, правда ведь, будут его любить?

— Будут, — твердо пообещала я.

Я так и не призналась Аде, что у меня нет детей. И никогда не было. Пусть думает, что Джерри привяжется к моим детям, и они тоже привыкнут к нему, и мы все будем хорошо к нему относиться.

Так, думалось мне, ей будет спокойней…

МАША

Марию Викторовну все звали по имени — Машей. Если же кто-то посторонний вежливо протестовал, а то и удивлялся откровенно — как это можно, без всякого отчества обращаться к солидной даме? — она в ответ решительно отмахивалась:

— Значит, можно! Я так привыкла…

Внук Костя тоже звал ее Машей. Когда-то — было ему тогда года два, что ли, — попробовал он назвать ее бабой, но она строго-настрого приказала:

— Никаких бабов, понял? Я — Маша и только Маша. Повтори!

И Костя послушно повторил:

— Ма-аша…

Было ей уже за шестьдесят, и, хотя она красила волосы в неизменный темно-рыжий цвет — «оттенок жареного каштана», как она сама выражалась, «с легкой примесью красного дерева, позолоченного солнцем», — хотя подводила глаза и мазала яркой помадой губы, все ее прожитые годы наглядно отразились на изрезанном морщинами лице.

Раньше всего у нее состарились руки — неожиданно для ее хрупкого сложения крупные, большие, с широкими ладонями и подвижными, хорошо разработанными пальцами.

— Маша, — спрашивал Костя, — почему у тебя такие некрасивые руки?

— Они не некрасивые, а музыкальные, — отвечала Маша. — Это особенность всех музыкантов. Если бы ты видел, какие руки были у Чайковского и Рахманинова! Я уже не говорю о руках Бетховена!

В дни своей ранней юности Маша училась в консерватории по классу фортепиано. Она уже начала было выступать в студенческих концертах, ей предвещали громкое будущее, как вдруг на катке она неудачно упала, сломав себе средний палец левой руки.

— Таким образом я вместо исполнителя стала иллюстратором, — рассказывала Маша и, чтобы слова ее не звучали излишне грустно, старалась весело улыбаться.

В эпоху немого кино Маша играла в кинотеатре «Арс», что на Арбате. Рояль фирмы «Рэниш», сильно расстроенный, но обладавший глубоким бархатным звучанием, стоял на сцене, чуть пониже экрана.

После третьего звонка, когда в зале гасили свет, Маша садилась к роялю. На экране загорались сперва титры, потом возникали кадры кинофильмов — мрачный Конрад Фейдт смотрел с экрана задумчивым взглядом, щекастый Дуг Фербенкс, блестя зубами, ловко прыгал с небоскреба на небоскреб, Мэри Пикфорд, заламывая руки, встряхивала трогательными кудряшками, по щекам ее катились неподдельные слезы.