– Признаться тебе, мой друг, я его немножко боюсь. У него такой странный взгляд, когда речь коснется тебя. А впрочем, конечно, поговорю.
Дня через два она сообщила мне результат. Он был незначителен. Как я и думала, Поль сослался во всем на доктора, но я научила маман, и она сказала ему наотрез, что доктор его – дурак, который не видит бревна из-за соломинки. Держать молодую женщину взаперти из страха каких-то воображаемых раздражительных впечатлений – это безумство! Она тоскует, досадует, сохнет и прочее.
– А вы как думаете, Анна Павловна, если она себе шею свернет, лучше будет?
Маман удивилась.
– С чего он взял?
– Ну, уж на этот счет, – говорит, – извините. Вы ее видите мельком, на полчаса, а я с ней живу и знаю, что говорю. У нее приливы к голове, и от этого мысли… фантазии… На нее это вдруг может найти как намедни: выбежала из дому Бог знает в чем: взяла салоп у горничной! Не случись я по счастью тут, она бы накуролесила!
На это маман заметила, что салоп у горничной я взяла потому, что мой собственный у меня отобрали.
Он удивился, точно ему сказали новость, и сделал вид, как будто бы он тут ни при чем.
– Если это не выдумка, – сказал он, – то это горничная напутала. Я ее выгоню.
Поговорив еще немного, он обещал пригласить другого доктора, и, если я буду спокойна, взять меня с собой прокатиться.
Все это было ужасно странно. «Что он хитрит? – думала я. Или серьезно считает меня помешанною?…» Первое мне теперь казалось гораздо правдоподобнее, а между тем и это мне объясняло немного. Какая цель держать меня под ключом, если арест должен когда-нибудь кончиться?… Что это – наказание или просто предосторожность, чтобы я не видалась с Черезовым? «Конечно, – думала я, – муж знает или догадывается, что мы с ним в связи. Ну, а потом?» И страх, что он имеет умысел против Черезова, овладел снова моими мыслями. Письма мои были полны предостережений. Я даже просила его уехать куда-нибудь на короткий срок, но он отшучивался, называя это фантазиями. «Я видел, – писал он, – и вижу только одно, это что т. м. (твой муж) трусит. Но он не рехнулся еще, чтобы лезть без нужды в огонь и самому накликать на себя опасность, которая может из мнимой сделаться действительностью…» и прочее.
Вообще, он смотрел на вещи спокойнее, чем.я ожидала, и хотя уверял меня в письмах, что огорчен, но это как-то не очень было заметно. Невольно мне приходила мысль, что я для него игрушка, потеря которой не может серьезно его огорчить; и каждый раз, как я начинала думать об этом, я не могла удержаться от горьких слез. Мне так хотелось увидеть его хоть на минуту и умолить, чтобы он рассеял мои сомнения. Но как это сделать? Я была под арестом; малейший шаг мой был бы отрапортован немедленно моему тюремщику и мог быть причиною страшных несчастий.
XIII
Свидания наши прерваны… На днях как-то зашел, говорят: «Больна, лежит». У лакея длинное, вытянутое лицо. «А Павел Иванович?» – «Дома, только не принимает». На другой день, на третий – то же. Наконец вчера я видел его. Он очень переменился, и лицо у него прескверное; если бы он убил ее – не могло бы быть хуже. Несколько слов однако меня успокоили. На вопрос: «Что с ней?» – он отвечал:
– Ушиблась.
– Опасно?
– Нет; дурно только, что в голову, потому что у ней и так приливы. Лежит в бреду и может долго еще пролежать, если ей не дадут покоя. Ей нужен полный покой.
Затем он свернул на другое и больше не возвращался к разговору о жене. Манера его мне показалась странною. Он говорил с большим оживлением о разных вещах, до которых мне дела не было, и горячился, доказывая другие, против которых я и не думал ему возражать.
Эффект был совсем такой, как будто бы он тащил меня прочь от какого-нибудь опасного места, дорогой стараясь развлечь, чтобы я как-нибудь не уперся и не вернулся назад. Глаза его были красны, взгляд беспокоен. Я посидел с полчаса и ушел: мне было не по себе возле него.
Сегодня няня ее приплелась с запиской. Ей лучше, и она встала с постели, но ее не пускают из дому и, вероятно, она запугана, потому что не пишет всего. Няня уже на словах объяснила мне, какой у нее ушиб. У них была ссора, и он ударил ее. Животное! С наслаждением всадил бы ему пулю в лоб! Только она напрасно боится; его не хватит на это.
Сидит до сих пор под арестом, и я понять не могу, что это значит; да, кажется, и она немногим больше меня понимает, потому что из писем ее нельзя ничего заключить, кроме того, что она запугана и упала духом. Один день ей чудится, что она сходит с ума и боится, чтобы ее совсем не заперли; другой день клянется, что это штуки его, чтобы помешать нам видеться прежде, чем он выполнит то, что задумал; а затем – старая песня, чтоб я берегся и прочее.
Няня, со своей стороны, плетет какой-то вздор, который мне надоел до того, что я перестал уж и слушать.
В последнем письме она заклинает меня уехать на время куда-нибудь, но я не могу уехать. Меня удерживает на месте какое-то странное любопытство, источник которого я не могу себе объяснить. Я словно жду чего-то. Но чего ждать?
Кстати, я часто встречаю его и ее знакомых. Все они смотрят как-то таинственно, когда речь коснется Бодягиных, и если верить, не могут понять, что там такое делается. Но от Мерк я слышал, что в объяснениях нет недостатка. Как водится – сплетни. Одни говорят, что она с ума сошла, другие, что он разорился. Сама м-м Мерк смеется и уверяет, что все это пустяки. Вчера, однако, я слышал совсем уж со стороны, что дела его плохи, и еще, что его требуют в суд за какую-то ссору; отколотил кого-то… подробностей я не расслышал.
Сегодня утром он был у меня… Вошел озабоченный.
– Здравствуй. Я к тебе на минуту.
Я спросил о жене.
– А вот я, кстати, о ней и пришел с тобою поговорить.
Это меня удивило, и я ожидал, что далее. Но он, вместо того, чтобы начать о деле, понес какую-то околесную о Стеколыцикове и о дороге к уральским заводам. Я слушаю, смотрю: он с Урала махнул уже в Оренбург, из Оренбурга в Ташкент. Тогда я заметил ему, усмехаясь, что это немножко не по пути.
– А тебе не терпится?
– Да, – говорю, – не терпится узнать о здоровье твоей жены, потому что ты до сих пор не сказал об этом ни слова.
Он замолчал и поглядел на меня как-то искоса. Лицо его было смято, и одна бровь приподнята выше другой.
– Ты хотел говорить о ней, – напомнил я.
– Да. Скажи, пожалуйста, ты не заметил?
– Чего?
– Так… Чего-нибудь странного.
– Нет, а что?
– Да что, дело скверное! Сходит совсем с ума.
– Ты шутишь?
Он промолчал, но взгляд, который он на меня уставил, мог убедить бы всякого, что ему не до шуток.
– Давно ли?
– Да, как теперь надо думать, давно. Я потому и спросил у тебя, не заметил ли ты чего-нибудь?
Молчание. Мы смотрели друг другу в глаза.
– А что ты такое заметил? – спросил я.
– Постой, я сейчас тебе расскажу. Но чтобы ты не подумал, что я фантазирую, я должен тебя предупредить, что вчера у нее был Д** и разрешил все сомнения.
Это меня поразило до крайности, потому что я до сих пор не верил ему. Я думал, что он или сам спятил, или, еще вероятнее, просто лжет. Но имя, которое он мне назвал, было именем старого моего знакомого, известного специалиста по душевным болезням, и я не мог допустить, что такой человек позволил себя одурачить.
– Господи! – говорю. – Что же это с ней? С чего? Неужели от ушиба?
Бодягин махнул рукой.
– Какое! Я, впрочем, и сам сначала боялся, но Д** говорит, что ушиб – пустяки. Ушиб мог только ускорить весьма незначительно то, что и без этого не замедлило бы развиться. И я ему верю, потому что, сказать между нами, я уже давно за ней замечал. Она заговаривалась; мало того, она вела себя в некоторых вещах как сумасшедшая. Впрочем, ты это, конечно, и сам заметил, а что не хочешь признаться, так у тебя, понятно, есть на это причины.
Это было не в бровь, а прямо в глаз. Я не знал, что сказать; молчать тоже нельзя было. Я отвечал, что вовсе не понимаю его.
– Будто бы? А это ты понимаешь, что женщина в здравом смысле не вешается на шею первому встречному так, здорово живешь?
– Что ты хочешь сказать?
– Постой, не отнекивайся. Понятно, что ты не можешь признаться, да мне и не нужно этого. Я не виню тебя. Ты знаешь мой взгляд на этого рода вещи. Chacun pour soi [34]. Но ты не такой же фат, чтобы вообразить, что она влюбилась в тебя?
Я молчал. Что мог я сказать?
– Чтобы связаться с тобою так, как она связалась, и посещать тебя публично, среди дня, женщина, в ее положении, должна прежде с ума сойти. И она сошла, несомненно. Она не так давно еще схватила паршивый салоп у горничной, чтобы уйти к тебе, и я поймал ее на подъезде в этом салопе; а не дальше, как третьего дня, вхожу к ней ночью, смотрю, нянчит больного ребенка вниз головой! Это насчет поступков. А насчет того, что у ней в голове, тоже не лучше. Не знаю, кто ей натолковал о смерти Ольги, но несомненно, что это произвело на нее тяжелое впечатление. Прибавь, что она была в Москве, когда ты ехал в Р**, и встретила там тебя; потом этот глупый спор, который был у меня с тобой, и который я имел неосторожность пересказать ей от слова до слова. Все это спуталось у ней в голове в такой кавардак, что она теперь плетет невесть что. То ей сдается, что она как-то замешана в это дело и что ты хочешь донести на нее, если она прекратит с тобой связь. Постой, не бесись, я сам знаю, что это чепуха, да что же ты хочешь от сумасшедшей? А то уверяет, хм… Слушай-ка! Уверяет, что вы с нею вместе ехали к Ольге и что она отправила ее из ревности, потому что считала ее твоею любовницею.
– Павел Иваныч! Ты лжешь! – сказал я, не вытерпев. – Хотя бы она двадцать раз сошла с ума, она не могла сочинить ничего подобного!