масло, которое при всей моей любви к какао-бобовой продукции я лично на дух не переносила. Более или менее пригодными в пищу были лишь несколько банок сгущенки, конечно, смущавшие своим «зернистым» составом, но по крайней мере не такие травматичные для вкуса. И ко всему этому неизменно прилагались одна-две совершенно загадочные серебристые, гладкие и без всяких надписей высоких консервные банки с пластиковыми крышками. Их содержимое представляло собой рыжеватую, тяжелую, тягучую субстанцию, назначения которой никто не понимал и потому, при всей тогдашней голодухе, просто не ел. Они накапливались у Бабушки под кроватью, и вспоминали о них только тогда, когда Бим, спасаясь от моих «лечебных процедур», гремел ими, распихивая их лапами. Стояли они у нас много лет, куда потом девались – не помню, а вот что это было такое, я узнала, только будучи взрослой: американское арахисовое масло.
Ко всему этому обязательно прилагался какой-нибудь «предмет гардероба». Таковым, например, явился коричневый вязаный жилет с двухцветными фигурными, совершенно игрушечными пуговицами, который мне так нравился, что… я его не носила. Вынимая из шкафа, меряя его перед зеркалом, я вспоминала картинку из какой-то книжки, где дедушка в очках в почти таком же жилете уютно сидел в свете горящего камина в глубоком кресле в окружении внуков и явно собирался рассказывать им сказку. И я представляла себя сидящей у ног такого дедушки на маленькой скамеечке и слушающей длинный рассказ про подвиги каких-нибудь богатырей и как огонь от камина мягко пригревает мне спину, а где-то за стенкой тихонько шебуршит мышь. Потом мне пришло в голову, что я тоже когда-нибудь состарюсь, и мои внуки тоже захотят вот так посидеть и послушать старинные истории. А значит, и я должна буду выглядеть соответственно! Поэтому, вдоволь покрасовавшись, попринимав за неимением кресла на стуле соответствующие позы, я аккуратно складывала жилет обратно в пакет и засовывала поглубже в шкаф, чтобы сохранить драгоценное явление моей будущей старости для созерцания потомков.
А вот «гуманитарные» носки с Микки-Маусом были заношены мною до дыр (невзирая на то, что именно в них у меня отчаянно потели ноги), поскольку вызывали в детском саду у моих сверстников неописуемое уважение – ни у кого таких не было! Поэтому я добровольно каждый день приносила их из детского сада и тщательно стирала, пристраивая на батарею вечером, чтобы с утра измурзанный моими играми Микки свеженьким и бодрым снова воссиял перед взорами моих завидующих одногруппников. Наверное, были еще какие-то вещи, но раз память их не сохранила, значит, они не представляли для меня существенной ценности.
Невзирая на то что походы за этой, с позволения сказать, «помощью» – одно из самых тоскливых и тягостных моих детских ощущений, в то утро я, невыспавшаяся, опухшая от слез, была рада ехать куда угодно, только бы не идти в детский сад: как говорится, из двух зол мной выбиралось наименьшее.
Бабушка судорожно металась по темной, выстывшей за ночь квартире, нервничая и суетясь, то присаживаясь на кухне за стол с кипой каких-то бумажек, то стремительно летя в свою комнату одеваться, то бросая натягивать на себя свитер и с ним, смешно болтающимся на шее, снова принимаясь «шерстить» какие-то папки.
– Не надевай вот это… надень вот это, – то и дело бросала она на ходу, заглядывая в открытую дверь моей комнаты.
Я не понимала, зачем и почему я должна пренебречь привычными и теплыми вещами и натягивать на себя то, что почти никогда не носила, но – слушалась, мысленно жалуясь запавшему мне в душу клетчатому Мишке на свою нелегкую, исковерканную Судьбу.
Наконец мы вышли на улицу. Лучше бы мы этого не делали! В сырой темноте, которую с трудом «пробивали» своим светом такие же, как и я, непроснувшиеся фонари, шел отнюдь не декабрьский мокрый снег с дождем. Люди, словно тени, кажется, даже не продрав глаз после сна, одинаково автоматически выходили из подъездов, шаркали, горбясь, ногами по обнажившемуся под дождем тротуару, утрамбовывались в плотные толпы под скудную дырявую крышу автобусной остановки, чтобы укрыться от неожиданной и совсем не зимней непогоды. Шуба на мне немедленно намокла и стала в два раза тяжелее обычного, в сапогах захлюпало. В автобусе, битком набитом плотно притиснутыми друг к другу пальто и куртками, отчаянно пахло мокрой псиной и антимолью, в вагонах метро от всех поголовно спавших пассажиров шел мокрый пар. Мы явно опаздывали: на двух переходах, которые нам пришлось преодолевать по ступенькам без эскалаторов, у Бабушки не было терпения ждать, когда я протопаю спуск или подъем своими маленькими ножками: она просто подхватывала меня, что называется, «за шкирку» и сносила по лестнице, как кулек или сумку.
В стеклянных дверях на выходе в нас ударил ветер. Нет-нет, я не оговорилась – именно в нас. Он перекатывал людей как мячики по огромному пустому пространству, раскинувшемуся перед нами, словно это была не Москва. Он толкал в спину, упирался в грудь, коварно подкашивал сбоку, срывая шапки, задирая подолы, опрокидывая наименее стойких на асфальт, и, словно забавляясь, не давал им подняться. Ветер свистел и завывал среди разноцветных высоких новостроек, которые ровными шпалерами выстроились так далеко, что казалось, там, на краю этой непомерно огромной площади, просто навалена груда цветных кубиков. Беспрепятственно разгоняясь сквозняком по широченному проспекту, он неожиданно упирался в рекламный щит или дорожный знак, и тот с грохотом раскачивался, рискуя в любой момент обвалиться на голову прохожих, а начинавшийся почти от метро огромный мост гудел, как орга́н, всеми своими железными подвесными конструкциями. Словно ловкий бильярдист, мастерски орудующий кием, ветер, подпинывая и подталкивая, собирал по площади россыпь людей, сбивал и утрамбовывал в плотные «гурты» и вталкивал их, как в лузу, в устье моста.
Над рекой же ветру было подлинное раздолье: никакие дома и повороты улиц больше не сдерживали его напор и фантазию, и он мог резвиться нами, как ему вздумается. Бабушка, согнувшись, словно разрезая встречные воздушные удары, одной рукой цепляясь за парапет, другой – прочно фиксируя мой загривок, упрямо шла вперед и вперед. Высохшая было в метро моя шуба опять намокла и страшно отяжелела, но тем не менее для ветра я представляла собой самую доступную забаву. Он то проскакивал у меня между ногами, играючи, отрывая меня от земли, и я повисала на Бабушкиной руке, то заталкивал меня за ее спину, и ей приходилось буквально выволакивать меня обратно, то мощным ударом бросал меня ей под ноги, то, напротив, отшвыривал на всю длину руки.
– Машенька, ставь ножки, двигай ими, смотри, куда идешь! – кричала мне Бабушка сквозь взвизги ветряных завихрений, отзвучивающих в вертикальных бортиках парапета. – Держись, деточка, нам немного осталось идти!
И я честно шла, ставя ножки как можно крепче, но они не хотели слушаться меня, насильно подчиняясь капризным вывертам ветра.
Где-то на середине моста нас обогнала маленькая женщина в серой куртке с прочно завешенным капюшоном лицом, самозабвенно таранящая воздушный напор белой, чем-то напоминающей танк, зимней детской коляской. Согнувшись к ручке, которая и так доходила ей выше груди, пользуясь тем, что удары ветра приходятся сперва на прочный клеенчато-пластиковый корпус, она, как трудолюбивый жук-скарабей, из всех сил своего тщедушного тела, упрямо упираясь в землю худенькими ножками в спортивных штанах, толкала вперед и вперед неубиваемое творение советского «Легпрома», чей и без того немаленький вес был серьезно отягощен неподвижно вписанным в рамку поднятого колясочного козырька… бронзовым пупсом.
Ветер в очередной раз ударил по моим заплетающимся ногам, но даже если бы этого не произошло, я бы сама собой остановилась: где же ребенок мог так серьезно загореть зимой? Ведь лично моя физиономия бывала такой только к концу лета после трех месяцев активной беготни по полям и лугам Подмосковья, а к декабрю совершенно точно «линяла», вновь делая меня похожей на всех московских «бледнолицых» с оттенком в синеву карапузов моего возраста.
Но погода и Бабушка не дали мне долго изумляться: властная ее рука волокла мою «шкирку» вперед, а ветер, словно насмехаясь, тут же изменил направление и, хорошо наподдав мне сзади, буквально зашвырнул меня в фарватер белого вездехода. Идти за спиной женщины сразу стало легче, и, то и дело ловя бессмысленно-вытаращенный взгляд плотно упакованного в куртку и одеяло бронзового пупса, я теперь почти поспевала за Бабушкой.
Наконец этот проклятый мост кончился. Подгоняемые издевательскими шлепками ветра, который теперь почему-то бил нам только в спину, мы буквально подкатились по все сужающейся дорожке к нескольким стоящим крытым грузовикам, возле которых кипела огромная толпа народу, подпитываемая все новыми и новыми прибывающими с моста.
У трех машин были откинуты задние борта, и в кузове каждой дежурило по две добротно укутанные женщины. Толпа же, размахивая над головами какими-то бумагами, до того плотно обнимала машины, что рисковала бы их перевернуть, если бы потоки напирающих людей не были встречными. Главной целью каждого было, активно толкаясь и работая локтями, «догрести» до откинутого борта и ценой немыслимых усилий по отпихиванию других тянущихся рук подать-таки свои бумаги одной из женщин. Под ногами у взрослых копошились разновозрастные дети, которых, после изучения женщиной соответствующих бумаг, взрослые вздергивали вверх над толпой, после чего женщина кому-то в глубину и темноту кузова подавала какую-то бумажку, и оттуда через какое-то время меланхолически-спокойный мужчина с сильно помятым лицом выносил и буквально ронял в толпу какие-то пакеты, свертки и коробки.
Белая коляска затормозила у самой кромки людского волнующегося водоворота, и тут Бабушка совершенно неожиданно поздоровалась с ее «хозяйкой», как со знакомой:
– Господи, как же вы сюда с этим танком на метро-то добрались?
– Ничего, Людмила Борисовна, – легко ответила «серая куртка». – Пришлось, а что делать? Ее же выкармливать чем-то надо, у меня молока-то не было… А они мне тут смеси дают… их же нынче днем с огнем не сыщешь.