— Кажется, здесь ослепили конунга Магнуса, получившего прозвище Слепой?… — спрашивает Вильяльм.
Я уже думал об этом, когда мы утром проплывали мимо Нидархольма. Там в монастыре сидел несчастный конунг, ему выкололи глаза, он был оскоплен, словно хряк, и ему отрубили одну ногу. Вильяльм приносит нож — выкованный простым кузнецом и не очень подходящий для этого дела. Вильяльм не спешит. Меня не раз восхищала его способность действовать медленно, когда все остальные полагали, что надо спешить. Он находит оселок и со знанием дела точит нож. Пробует на лбу старика, но результат его не удовлетворяет. Он точит снова, нож сделан из прочной стали. Срывает несколько волосков с головы человека, который еще недавно на этом корабле был кормчим. Нож перерезает волоски. Теперь все в порядке. Вильяльм предупреждает, чтобы мы, когда он закончит свою работу, залили раны горячей смолой. Поэтому мы ждем, пока закипит кожаный мешок со смолой. На то, чтобы развести под палубой огонь, уходит время. Мы сидим и ждем, кормчий сидит перед нами, голый, словно только что появившийся на свет из лона матери.
Вот уж кто на диво упрям и терпелив. Он стар, борода его теперь в крови, тонкие руки, немного обвислый живот, большие ступни, на груди и на щиколотках красные полоски от веревок, но он упорствует. В нем уже почти не осталось жизни, только в глазах, и все-таки он уверен, что лучше умереть с серебром, чем без него.
— Оставь ему половину! — громко говорю я конунгу, довольный своей хитростью.
— Дурак! — тут же шипит старик, глядя на меня.
Теперь все смеются надо мной, и во мне вспыхивает неприязнь к кормчему, которой я раньше не чувствовал.
Мешок со смолой уже кипит, нам предстоит еще одно мужское дело. Вильяльм говорит, чтобы старик сам спустился под палубу и принес оттуда мешок со смолой. Голый кормчий с трудом поднимается, идет и вдруг одним махом прыгает за борт.
Он хочет утопиться и унести с собой тайну серебра. Двое тут же прыгают за ним. Кормчему никак не удается погрузиться под воду, он хочет утонуть и все-таки плывет, что, наверное, бесит его самого. У него длинные волосы, они плывут за ним по воде. Один из наших — тот самый проклятый телохранитель, который не желал оставить конунга в покое, а до того в Ямталанде не мог сосчитать мертвых после сражения у озера Большого, в горячке телохранитель позабыл, что ему не велено отходить от конунга дальше, чем на пять шагов. Плавает телохранитель лучше, чем считает мертвых, он быстро догоняет старика.
Старик снова на борту, с почетным караулом его отправляют под палубу за мешком с кипящей смолой. Он приносит его и отдает Вильяльму, не выражая при этом никакой радости. Вильяльм строго выговаривает ему — почетный гость на борту судна не должен быть таким мрачным.
— Опустись на колени, — говорит Вильяльм.
Старик повинуется.
— Есть у тебя на борту серебро? — спрашивает Вильяльм и прибавляет: — Больше я спрашивать не стану…
Старик не отвечает.
Три человека должны держать старика, резать будет сам Вильяльм, но он требует, чтобы старик с открытыми глазами встретил свою судьбу. Подходит парень и поднимает старику веки. В это время с кормы доносится крик:
— Распятие!..
На корабле везут распятие. Грубое, некрасивое, простое бревно с поперечиной — вот и весь крест, лик распятого тоже не отличается красотой. Потому никому из нас не пришло в голову забрать распятие как добычу на свой корабль. Люди идут, чтобы принести распятие. Оно очень тяжелое.
Наконец его приносят, оно весит не меньше хорошего мужика.
Вильяльм сворачивает Христу голову. Внутри фигура полая. К нашим ногам сыплются серебряные монеты.
Глаза старика спасены. Монеты пересчитывают, здесь большое богатство, и конунг внимательно следит, чтобы ничего не пропало. Он говорит своим людям, что все добро, которое мы отнимаем у неправых владельцев, по закону принадлежит конунгу.
— Но помните, — прибавляет он, — конунг по справедливости разделит и добро и деньги между своими людьми. Вы сами следили за счетом. Запомните, сколько здесь монет. Когда мы вернемся в город, каждый получит свою долю.
Раздается победный вопль, крики восторга — таким и должен быть истинный конунг. Как часто этих нищих изгоев грабили свои же, как часто нарушали данные им обещания! Но конунг Сверрир при свидетелях пересчитал серебро и обещал честно поделиться со всеми.
Мы, счастливые, входим во фьорд. Старого кормчего мы выбросили за борт. Его даже не связали — плыви, если можешь, и он поплыл. Да, да, он, только что пытавшийся утонуть, теперь боролся с волнами за свою жизнь. Вот он вцепился в плывущее бревно. Оно скользкое, и руки кормчего соскальзывают, но он цепляется за него снова и снова и упрямо плывет за кораблями. Кормчий полагает, что если он ухватится за лодочный канат, ему сохранят жизнь — ведь серебро уже у нас. Думаю, он рассчитал правильно. Я часто думал, что если бы он догнал нас, мы бы сохранили ему жизнь.
Проходит время, прежде чем мы поднимаем паруса, нас несет ветер и течение. Кормчий по-прежнему ожесточенно и упрямо плывет на своем бревне. Откуда у него столько сил?
— Как его зовут? — спрашиваю я у стоящего рядом человека.
Он не знает. Я так и не узнал, как звали того кормчего. Корабли набирают скорость.
Мы стоим и смотрим на него — он уже превратился в точку, последнее, что я вижу, его волосы, потом исчезают и они. Мы возвращаемся в город победителями.
Бальдр, мой пес, ждет нас в Скипакроке и бросается ко мне, как только я схожу на берег.
Конунг наклоняется и гладит Бальдра.
Это я помню о Сверрире, конунге Норвегии.
Вот что я помню о Сверрире, конунге Норвегии:
Когда мы вернулись в Нидарос после победы во фьорде, мы со Сверриром пошли в церковь Христа и остановились перед ракой святого конунга. Я хорошо знал Сверрира, мы были дружны с детства, знал его мысли и его гордое сердце, его благородство по отношению к людям, попавшим в беду, его неудержимое стремление к справедливости и чувство собственного достоинства. Когда мы стояли с ним в церкви, не как конунг и его послушный слуга, но как братья, слившиеся в молитве, я понимал, что творилось в его душе. Но я молчал.
Рака была богато украшена драгоценными камнями и благородным золотом, двенадцать человек требовалось, чтобы поднять ее, свет, проникающий в узкие окна, прорезанные в толстых стенах, отражался от крышки и заставлял нас зажмуриваться. Здесь было место последнего упокоения человека, поднявшего знамя Христа в стране норвежцев. Это стоило ему жизни, но на его мертвой голове продолжали расти волосы и борода. Сюда приходили горюющие и кающиеся, страждущие и увечные из прекрасных городов и далеких селений этой страны, где правило столько конунгов. Здесь они получали исцеление. Но я знаю, что Сверрир стоял и думал: а был ли конунг Олав Святой тем, за кого себя выдавал?…
Был ли он человеком Бога и только им, был ли он последователем Христа или учеником разбойников, распятых с Христом на кресте? Были ли на его святом теле другие пятна, кроме пятен той крови, что он пролил ради того, чтобы свет истины зажегся в наших темных сердцах? Или он был, если и не лжецом, то орудием лжецов, человеком с тенями, чья сила затмевала в его душе силу божественного света? Правду или ложь произносили его уста, когда он вещал, с чистой душой преклонял он колена перед Всевышним или делал это, помня, что за ним наблюдает толпа?
Вот о чем думал человек, стоявший рядом со мной, конунг Норвегии, призванный идти дальше путем, которым шел конунг Олав Святой.
Но я знаю также, йомфру Кристин, что Сверрир, признав это сомнение в своей душе, обратился к нашему святому конунгу и сказал:
— Ты был человеком Бога! Ты был тем, за кого выдавал себя, — человеком, несшим в себе росток святости, ты умер, но сейчас ты живой сидишь одесную Бога. Я был вправе задать тебе вопрос, и я получил на него ответ, от тебя, избранного и избравшего в свою очередь меня.
Но в то же время он не мог не думать и так:
Если один конунг покоится в священной раке, значит, может, случится, что и другой тоже будет покоится там?…
Однако, йомфру Кристин, он гнал от себя такие мысли, понимал, что они недостойны и неумны, отирал со лба испарину, скрывал морозную дрожь в глубине сердца и утешался тем, что полет человеческой мысли так же неуправляем, как полет сокола под облаками. Стоя в церкви, Сверрир чувствовал себя сыном конунга. Он добился того, чего хотел. Он отчетливо понимал, что его мать фру Гуннхильд знала больше, чем одного мужчину, но только один из них был конунг. Сверрир нес нелегкую ношу сомнения. Это сомнение придавало ему силы, побуждало к действию, давало мужество совершать подвиги. Но когда-то эта неизвестность должна была смениться убеждением, и вот этот день наступил. Когда он, повелитель Трёндалёга с кровью врагов на руках, жестокий, и в то же время дававший всем пленным пощаду, великий в глазах своих людей, но не такой великий в собственном мнении, честный и в своей вере и в своих сомнениях, стоял перед ракой Олава Святого, он знал, что он сын конунга.
Он был избранный. Он знал, что люди безоговорочно верят ему, что его слово обладает властью, что им правит мысль, что Божьим даром и тяжким бременем стала для него жажда господствовать над людьми. А тот, кто может господствовать, — конунг в душе. Он несомненно был из рода конунгов. Но в ту минуту он не преклонил колени перед священной ракой.
До сего дня, йомфру Кристин, я не понимал, почему он этого не сделал. А теперь, кажется, понимаю: кто же преклоняет колени перед тем, кого считает равным себе?…
Мы молча вышли из церкви, конунг Норвегии и я.
Никогда, йомфру Кристин, я не чувствовал сильней, чем тогда: есть что-то большее, чем мы.
И знал, что это же чувство переполняло тогда и твоего отца конунга.
В церкви Христа должно было состояться большое благодарственное богослужение, и когда церковь была бы до отказа заполнена воинами и горожанами, конунг должен был пройти по главному проходу и занять место перед священной ракой. В те дни у нас было много дел — надо было окружить город цепью сигнальных костров, подготовиться к Эйратингу, на котором Сверрира д