Конвейер — страница 34 из 73

с попрощалась с ним, пошла в свою комнату и легла спать.

У нее был дома незыблемый распорядок дня. Поднималась зимой и летом затемно. В семь утра запускался конвейер, она просыпалась в пять, а то и в половине пятого. Эти утренние час-полтора, когда Лавр Прокофьевич еще спал на кушетке в проходной комнате, были самыми одинокими часами в ее жизни. Она радовалась этому одиночеству, как свободе, ощущала себя молодой, легкой, у которой не только этот рождающийся новый день впереди, но и какая-то новая, неизвестная ей жизнь. Гладила сатиновое платье, — немнущуюся синтетику не носила, поэтому каждое утро включала утюг, покрывала кухонный столик байковым сложенным вчетверо одеялом и отглаживала свое вылинявшее от стирок платье. На выходные приносила с завода в стирку белый халат и только этот халат гладила не утром, а в другие часы.

— Прошу! — Лавр Прокофьевич, разрумянившийся от радостных хлопот, приглашал к столу.

Татьяна Сергеевна вздохнула, поглядела на гостя: никуда не денешься, будем праздновать твою беду.

Каждый раз, когда муж в праздник или в такой вот случайный момент обнажал свое умение принимать гостей, непонятная обида точила ей сердце. Присаживалась к столу, гости нахваливали хозяина. Иногда чувствовала себя до того несчастной, что покидала гостей, запиралась в ванной и там, задыхаясь от горя, плакала, вытирая полотенцем мокрое от слез лицо. Слава богу, что такие приступы были короткими и сразу забывались, будто их и не было.

Гость отодвинул наполненную рюмку, поднялся и отправился обратно в коридор. Внес чемодан, поставил его на табуретку. Щелкнули замки, откинулась крышка, и запах деревенского, круто посоленного с чесноком сала заполнил кухоньку. Оно было завернуто в прозрачный целлофан, угол с бело-розовым срезом вылез из него и маячил видением лучшей в мире закуски. Степан Степанович, не зная, куда пристроить сверток, положил его на пол, полез в чемодан и вытащил четыре литровые банки варенья. Они выстроились в ряд у стены, как старушки-близнецы в белых старинных чепчиках. Связку лука, чистого, янтарного — ни одна чешуйка не упала, — Степан Степанович повесил на гвоздь поверх кухонного полотенца. Только две головки чеснока, кривых и подсохших, положил на стол.

Лавр Прокофьевич замер, побледнел. Татьяна Сергеевна тоже потеряла ощущение реальности. Но она быстро обрела себя. Сердясь, что ей вдруг до смерти захотелось этого необыкновенного, искрящегося под целлофаном сала, она спросила:

— Да вы что, Степан Степанович? Что это вы придумали?

— Гостинец, — ответил гость, — деревенский гостинец. Все свое, не в магазине купленное.

Лавр Прокофьевич повернулся к жене. Лицо несчастное, разочарованное. А сало нахально благоухало, лежа на полу, лук, так тот прямо хохотал на своем гвозде.

— Вот что, — сказала Татьяна Сергеевна, — таких даров мы от вас не заслужили. Отрежем, конечно, сала, банку варенья к чаю возьмем, а все остальное — в чемодан.

Она опустилась на колени посреди кухни, отпилила хлебным ножом кусок сала, вернула в чемодан три банки варенья и так же решительно сняла с гвоздя оранжевый венок лука. Потом подвинула на блюде ломтики мяса, освободила место для крупно нарезанного сала, развязала банку с вареньем и поставила ее в центр стола.

— Неправильно, — сказал гость, глядя, как она распоряжается его гостинцами. — Это Варя для вас собрала. Это ее варенье и ее сало. Я, как вам сказать, только ее поручение выполнил.

— А у нее мы уж и вовсе не заслужили. — Татьяна Сергеевна и ладонь вперед выставила, дескать, хватит об этом.

И тут же подумала: «Что это я — заслужили, не заслужили. Еще подумает, что берем взятки, когда заслуживаем». Она села за стол, уставилась в стопку, налитую до краев, и с укоризной спросила у мужа:

— Когда я столько пила?

Лавр Прокофьевич уже отошел от потрясения, молча перелил водку в маленькую стопочку и без всякого энтузиазма произнес:

— За встречу с вами, Степан Степанович, за знакомство.

Степан Степанович выпил, взял со стола фарфоровую мисочку и, наклонив ее, ложкой нагреб квашеной капусты себе в тарелку. Лавр Прокофьевич потеплел: пусть Татьяна блестит глазами на сало, а гость, если он чего стоит как мужчина, закусывать будет настоящей закуской…

…В городе было две гостиницы. В одной по телефону ответили, что Караваев не поселялся, в другой, сколько она ни звонила, телефон был занят. Вторая гостиница была недалеко от общежития, и Лиля пошла пешком. Старые туфли, купленные давным-давно, к выпускному вечеру разношенные, с поехавшими вкривь каблуками, изменили походку. Шла как дурочка, не глядя по сторонам, боясь встретиться с кем-нибудь из цеха. И вот уж точно: чего боишься, то и случается.

— Караваева! — окликнул ее голос Нади Верстовской. — Лилька, ты куда это направилась? В церковь?

В конце сквера, который пересекала Лиля, стояла маленькая белая церквушка. Купола недавно подновили, покрасили синим, а по синему — золотые звезды. Церковь была памятником старины, второе лето внутри ее работали художники, реставрировали роспись. Только ехидине Верстовской мог прийти в голову такой вопрос — в церковь?.. Лиля остановилась, решила подождать, пока Верстовская отшагает своими палками расстояние, которое их разделяло. Идет — не упадет, платье кримпленовое, как на вешалке, парик нахлобучила. Маленькое Надькино личико торчит из горы кудрей, как из собачьей будки.

— Ты куда это, Лилечка?

Раскудакалась. Глядит-разглядывает, ничего понять не может. А глаза щелкают, сама хочет догадаться, куда это Лиля направилась в старых туфлях и в этой несчастной, вытянувшейся по бокам кофте. Про церковь поняла уже, что ляпнула.

— Лилечка! — В голосе Верстовской сочувствие. — Так ты тоже по стопам Решетниковой?

— Какой Решетниковой?

Надька поднимает брови, отчего парик сползает ей на лоб. Не верит Лиле: как это можно не знать Решетникову? И жалко ей Лилю. Все вы, деревенские, друг на дружку похожи.

— Была тетка у нас. — Верстовская, жалеючи, разглядывает Лилю. Та срывается под этим взглядом.

— Была и была! А ты бы, Надежда, шла, куда шла. Я же не спрашиваю, для кого ты свои кудри распушила.

— А я домой, — быстро и дружески отвечает Верстовская. — Из парикмахерской.

Лиля не выдержала, вспыхнула.

— Врала бы ты, Надежда, да хоть чуточку думала. Хорошенькую тебе там прическу за сто рублей взбили.

Верстовская поправила пальцами парик на висках и, не моргнув глазом, ответила:

— А его и причесывала. С ним хлопот больше, чем со своими волосами.

Вот уж кого врасплох не застанешь, ни в какой угол не загонишь. Выкрутится, вынырнет и тебя же еще запутает.

В сквере еще по-дневному тепло, хоть солнце уже закатилось. На скамейке сидит ветхая старушка с белой собачкой на коленях, занимает скамейку, а вон тем двоим, обнявшимся, некуда приткнуться. Все скамейки заняты. Обнявшиеся опускаются на скамейку рядом с такой же, как сами, парочкой. Этих они пересидят, выживут, а старуху с собачкой — никогда.

— А что за Решетникова? — Лиле любопытно, с чего это Верстовская взяла, что она идет по стопам какой-то Решетниковой.

— Тоже из деревни. Как ты. Разрывалась на сто частей. После смены по квартирам ходила, окна мыла, стирала и везде все хватала, хватала, пока пуп не сорвала. Язву желудка заработала.

Лиля рассмеялась. В самом деле смешно: вот что о ней подумала Верстовская. Хитрая, пронырливая, а ума особого нет. Видит ее насквозь Лиля, не на ту, Наденька, ты напала.

Лиля замечает, как поднимается пара со скамейки, на которую присели обнявшиеся. Будут сейчас себе искать новое место. Кто нахальней, тот и побеждает. Смотрит на нахалов, которые передвинулись и сидят уже на самой середине скамейки, и медленно говорит Верстовской:

— Я, Надя, и дома ни полов, ни окон не знала. Ты думаешь, если в деревне, так уж с утра до вечера не разгибалась? Не знаешь ты деревни, Верстовская. Я вот посмотрела на вас, на городских, и отказалась. Домой поеду. Вольным воздухом буду дышать, молоко пить с витаминами, а не порошковое. А вы тут травите волосы париками, бегайте за недоумками из ПТУ. Вот так, Верстовская, и не гляди на меня, голову сломаешь, не догадаешься, куда я иду.

Отчитала и пошла. Кто, в конце концов, ей эта Верстовская? Да никто. Сидит на конвейере четвертый год, из восьмого класса в вечерней школе никак не выберется. Ей бы в буфет куда-нибудь или в ателье, мужскую одежду шить, так бы у нее в жизни что-нибудь получилось. Там народ приходит-уходит, там париком и импортным платьем можно кого-нибудь ввести в заблуждение. А в цехе, как в школе: прилипла с четвертого класса печать тупицы или дурочки, и пусть к десятому классу девчонка раскрасавицей станет — все равно никаким успехом у одноклассников пользоваться не будет.

На скамейке у самого выхода из сквера сидит знакомая парочка. Нашли все-таки себе свободное место. Девчонка — птичка. Жиденькая челочка, заколочка с пластмассовым цветочком. А паренек ничего, есть внешность. Но лицо тоже первобытное. Первая, наверное, девочка, а может, и первое свидание. Не так все прекрасно в жизни, птенчики, как вам сейчас кажется! Лиля села рядом с ними: вот так всю жизнь будут вас притеснять и изгонять, если не научитесь отбиваться. Парочка поднялась и побрела к выходу. Лиля откинулась на спинку скамейки и почувствовала ее жесткую, надежную твердость.

Верстовской она сказала правду. Дома ни полов, ни окон, ни другой тяжелой работы она не знала. Мать умерла, когда Лиля ходила во второй класс. И сразу в доме стали появляться женщины. По одной приходили, веселые, деловитые. Чтобы вдовцу помочь. Лилькины чулочки-платьица постирать. Ох, уж терли, прибирали дом, и летом из трубы дым вился: пироги пекли, блины, — тот дух, наверное, в стены проник, держался долго. Тогда и сказала соседка восьмилетней слабенькой, как одуванчик, Лилечке нехорошие слова: «Смотри, как бы тебе энти пироги слезами всю жизнь не запивать. В мачехи они к тебе соревнуются. Какая самая из всех ведьма, та отца и скрутит».