В парткоме и профсоюзном комитете завода, конечно, видели наивность этого девичьего лепета, но слово «статья» заслонило личность автора. Был сигнал в печати, на него надо было реагировать. Валерию Петровичу пришлось отвечать в такой мере, как будто это он лично сорвал ритмичность поставок электролитических конденсаторов, а затем собственной волей созвал всех в выходной день на сверхурочную работу и оплатил ее — опять же собственноручно — из заводской кассы. На своих обиды не осталось, пронзила и надолго застряла боль от коварства молоденькой журналистки; приходили даже мысли отправить в редакцию письмо-жалобу и указать на то, что она переврала две фамилии и плату в блоке питания называла в статье «плато» и не склоняла. Но, слава богу, неприязнь к журналистке постепенно исчезла, место ее заняла осторожность. Стал осторожней. Не в работе. Здесь он не мог сладить с собой: краснел, срывался на крик, ходил, успокаиваясь, быстрым шагом вдоль нового конвейера. Все, кто был и не был причиной его волнений, испытывали в такие минуты неловкость перед ним и что-то вроде жалости.
Сдержанным и осторожным Никитин стал в своих словах при начальстве. О монтаже нового конвейера он докладывал ежедневно главному технологу и каждую неделю — на парткоме завода. В каждую повестку заседания партком включал вопрос о новом конвейере.
Кроме этого, много раз на дню Никитина останавливали начальники других цехов и походя, как спрашивают о самочувствии у здорового человека, выпаливали: «Ну как?» У каждого из них были свои заботы, почти у каждого шла в цехе своя реконструкция, но так уж повелось, что строящийся конвейер в сборочном был как бы в центре всех обновлений и не справиться о нем было бы невежливо.
В последние месяцы Валерий Петрович Никитин сделал шаг вперед в своей осторожности: стал прибедняться. Ничто не толкало его к этому. Просто на вопрос «Ну как?» стал отвечать сначала неопределенно, а потом жалобно.
— У тебя специалисты, кадровые рабочие, — говорил он какому-нибудь начальнику цеха, — а у меня кто? «Дипломники» из ПТУ со срезанным но малолетству рабочим днем да мамины дети, не попавшие в институт…
Нытье и прибедняйство обернулось вдруг пользой. Когда выделяли людей на посевную в подшефный колхоз, из сборочного взяли всего двоих, а в пионерский лагерь на летний сезон и вовсе никого с места не стронули, только в середине лета призвали одного Колпакова. Многое можно было извлечь из этой новой линии поведения, если бы не мастер Соловьева. Она сразу подметила необычную скорбь на лице Никитина, когда тот показывал главному технологу и представителям научного института не учтенные проектом работы.
— Я вас не узнала сегодня, — сказала Татьяна Сергеевна, когда он, довольный, что договорился о дополнительной смете, возвращался к себе в кабинет. — Кто же так, Валерий Петрович, высоких гостей встречает? Гоголем надо среди них ходить, молодцом держаться. А то хороните себя в глазах у начальства, чуть не плачете.
Он мог бы ей ответить: «Меня учить, Татьяна Сергеевна, только портить. Гоголем перед начальством может ходить бригадир или мастер, а я начальник цеха, моя молодцеватость не пройдет, не тот ранг». Но Соловьева таких тонкостей не понимает, стрижет всех под одну гребенку. Не сможет он ей объяснить, что веселых, остроумных, умеющих ввернуть к месту и анекдот и смешное словцо для поднятия тонуса у начальства, а в итоге — для собственной пользы, — сколько угодно. На фоне повальной жизнерадостности, панибратства и мужской солидарности как раз контрастно выделяется мрачная, убитая заботами и собственной скромностью личность.
Соловьевой он сказал:
— Я, Татьяна Сергеевна, не артист и не диктор на телевидении. Могу даже сам себе не нравиться. Вашу фотографию тоже к блокам не приложат. Так что продукция наша отдельно и мы — отдельно. — Он постоял, усмехнулся: видимо, то, что пришло ему вдруг в голову, показалось занятным. — Это потом на экраны нашей продукции вылезут артисты и всякие знаменитые люди, а наши радости и горести никто не увидит, мы там, в середине, в ящике, под фамилией… блок питания.
Он не собирался отказываться при начальстве от своего съеденного заботами вида, только иногда поглядывал, а нет ли рядом Соловьихи. Но та даже не смотрела в его сторону. У нее был свой конвейер, новый рос без ее вмешательства. Любить его ей было не за что, восторгаться тем более. Заберет, как только двинется, новый конвейер у Татьяны Сергеевны всех лучших работников, заберет и спасибо не скажет.
В последний раз Валерий Петрович взорвался, как говорится, на пустом месте. Сам от себя не ожидал такой ярости. Уж на что Татьяна Сергеевна привыкла к его перепадам, и та перепугалась. Соловьева явилась в никитинский кабинет с отцом своей работницы, растерянным, затюканным мужиком, объявила, что есть разрешение директора показать ему конвейер. Никитин возмутился: не могут понять, что цех не музей, не картинная галерея, — но не стал возражать. Валяйте, устраивайте экскурсии, просвещайте колхозное крестьянство. Он был уверен, что ни один подобного рода экскурсант ничего на конвейере увидеть не может. Надо быть кирпичом, чтобы почувствовать, как себя ощущает стена будущего дома. Так и здесь: надо влезть не только во все проводочки, детали будущего блока, но и быть грамотным, осмыслить все это сообразно с законами физики. А просто железки, плывущие из рук в руки, ничего человеку несведущему сказать не могут.
В обеденный перерыв Татьяна Сергеевна заявилась с отцом-экскурсантом к нему в кабинет. Дочь его пришла раньше и уже сидела на диване, выставив голые колени из-под короткой юбки. Отец и дочь друг на друга даже не посмотрели. Ну просто драма и трагедия. Не цех, а Художественный театр!
— Лиля Караваева по семейным обстоятельствам решила уволиться, — сказала Соловьева. — Это ее отец, Степан Степанович Караваев.
Как он жил без них? Как обойдется в будущем без этой Лили? Валерий Петрович разозлился прежде всего на Соловьеву.
— Очень приятно, — сказал, глядя на мастера, потом перевел взгляд на девицу. — Лучше поздно, чем никогда, — сказал, — вы ничем не отличились в работе, так что была без радости любовь, разлука будет без печали…
Он с удовольствием увидел, как округлились глаза у Татьяны Сергеевны. Не дав ей прийти в себя, спросил:
— Блоки без конденсаторов еще сколько дней будут стоять в три этажа у стены?
Но тут он поспешил. Именно этот вопрос встряхнул, привел в чувство Татьяну Сергеевну.
— Сейчас разговор не о конденсаторах, а о живых людях, — сказала она. — Я хочу, чтобы вы объяснили Лиле Караваевой и ее отцу, что они оба теряют вместе с нашим цехом.
И он объяснил.
— Татьяна Сергеевна, — сказал, — если вы думаете, что завод — это воспитательное заведение после яслей, детского сада и школы, то вы глубоко заблуждаетесь. Лиля Караваева — человек совершеннолетний, и если ей не дорого наше нелегкое дело, пусть катится на все четыре стороны.
И тогда девица, которую привели увещевать и воспитывать, открыла рот.
— И покачусь! — крикнула она. — А вы катите свой план! Хоть бы спросили, что за причина, почему я ухожу?
— Нету у тебя причины, — остановила ее Соловьева, — поэтому и пришли сюда.
— Нет причины?! — Валерий Петрович почувствовал, как волна негодования окутала его и подняла. — Так чем я обязан этому визиту? Какие слова должен здесь произносить? Для чего? Для галки в плане, что отпустили, поговорив? Почему я должен каждому дезертиру глядеть в глаза и помнить потом какое-то время его лицо? Это что, редкий случай? Чепе в нашей безоблачной жизни? Или на конвейере нет больше никаких проблем? Татьяна Сергеевна, я вас спрашиваю!
Отец Лили Караваевой бочком-бочком двинулся к двери, Лиля положила начальнику цеха на стол «бегунок». Он расписался, брезгливо отодвинул листок от себя и не поглядел ей вслед. Он надеялся, что и Соловьева скроется за той же дверью, но мастер прочно вросла в пол посреди кабинета, смотрела на него с каменным спокойствием, сложив руки на груди.
— Все объяснения в другой раз. — Он не глядел в ее сторону. — Обеденный перерыв заканчивается. Вы свободны.
— Нет уж, я скажу.
Татьяна Сергеевна говорила тихо. Никитин стиснул зубы, решил, что не будет перебивать. В такие именно минуты ощущаешь, что женщины на производстве — это не мужчины. Не сдержись с этой Соловьихой сейчас, так и она заявление об уходе на стол, а следом слезы, вопли, разбирательства.
— Я не буду говорить целиком о цехе. Только о конвейере. Вы не знаете, Валерий Петрович, что такое конвейер. Вы на нем никогда не работали. Так поверьте мне, что это и ясли, и детский сад, и школа.
Она говорила о том, что только на конвейере мальчишка в семнадцать лет может подружиться с тридцатилетним человеком, проникнуться к нему интересом и доверием. Нигде такой дружбы произойти не может, даже если они будут жить в одной квартире. Не только плечи здесь ощущают чужое тепло, не просто физически здесь люди рядом. Блок едет, собирается, и в это время собирается сам человек. Ни на одной парковой скамейке не вспыхивает такая любовь, как на конвейере, нигде человек так близко не сталкивается с чужой жизнью, как на конвейере.
— Я знаю, что полконвейера у меня мчится утром на работу, предвкушая встречу с людьми. Одна любовь свою безответную встретит, другая подруге новость несет, третья наряд свой новый торопится показать. И так далее, Валерий Петрович, и так далее.
Он не утонул в этом щедром потоке альтруизма. Можно и в трещине на стене угадать рисунок. У Соловьихи хватает воображения видеть этот рисунок. Чего так разошлась! Никто же не говорит: сворачивай свои таланты, но не надо отвлекаться от прямой задачи. Не за любовь и дружбу, не за обучение души зарплату все-таки получают!
— Она уволилась, чтобы зло совершить. Отец женился, а ее не спросил. Вот она и хочет своим эгоизмом все у них переиначить. Не надо было мне отца в цех приводить. Дрогнул он перед конвейером, пожалел дочку. И вы, Валерий Петрович, повели себя бездушно.