а замаливать свои грехи. И никто из них не знает, что у нее своя, только ей принадлежащая жизнь. Если она наперекор всему смогла родить Прошку, то уж теперь одолеет все. Эта женщина из отдела писем все правильно говорила, у нее такая работа. Человек должен быть добрым, испытывать жалость и сострадание. Кто же возражает? Юрина мать тоже была доброй. Хотела добра своему сыну. И ей хотела добра. Деньги дала, слова сочувственные говорила. Теперь тоже хочет быть доброй, внука любить, помогать ему. В газету пожаловалась, что не дают ей творить добро. Сын погиб. Но у Сони муж не погибал, мужа у нее не было. Юра совсем не Прошкин отец, он просто Юра. «Наш Юра, наш Юра… Девочки, вы помните два года назад в десятом классе был вот этот Юра Авдеев?» Он тогда пришел на новогодний вечер и танцевал с ней. А еще потом они ходили по зимним улицам, скрипел под ногами снег, мерзли щеки и руки. Юра говорил: «Поедем в какой-нибудь областной центр, поступим в институт, станем самостоятельными, поженимся, здесь нам не дадут». Не дали. Она сказала Юре по телефону, что у них будет ребенок, а он спросил: «Какой?» А его мать плакала и спрашивала: «Как ты, большая девочка, не подумала о том, что у Юры нет ни образования, ни профессии?» Тот Юра не мог умереть. Погиб кто-то другой. А Юра, с которым она танцевала на школьном вечере, уехал. Она позвонила по телефону, и ей ответили, что он уехал. Он просто уехал навсегда.
Соня остановилась: заплакать бы, все встанет тогда на свои места. Поверить, что Юра, который бросил ее с нерожденным ребенком, — это он, Юра, во всем виноват; заплакать по себе, по нему, и тогда можно будет сказать его матери: «Что вспоминать! Давайте жить по-человечески, пока живы». Но слез не было. Неожиданно вспомнилась маленькая, похожая на колобок врачиха: «Сядь, дурочка, хочу с тобой поговорить. Ты сколько собираешься жить на свете?» Она хотела жить долго и хорошо. И она живет хорошо. У нее сын. Она учится в институте. Она работает на конвейере, собирает высокой точности блоки. Она живет хорошо, а маленькая, с золотыми волосами под белым колпачим врачиха этого не знает. Она не ищет Соню, не спорит с матерью Юры: это не вы, а я бабушка Прохора. Не жалуется в редакцию: это моя, моя заслуга, что мальчик родился, его бы не было, если бы не я. А мать, вот эта Соня, даже не показала его мне, не привела, когда он научился ходить. Схватила моего мальчика, как только он родился, и присвоила!
Квартира, в которой остановилась Юрина мать, была в новом доме, на пятом этаже. В подъезде был лифт, но Соня пошла по лестнице пешком, оттягивая минуту встречи. Дверь открыл небритый старик в пижаме, с женским теплым платком на плечах.
— Галину Андреевну? Ее нет. А вы Соня?
Он пригласил ее войти. Покашливая, закрыл за нею дверь, извинился:
— Я болен. На бюллетене. Так что, с вашего позволения, лягу, а вы сядьте возле меня.
Соня огляделась: вся стена в комнате в книгах, мебель невыразительная, но удобная. Возле широкой тахты, на которой лежал старик, на полу и стульях — раскрытые книги, исписанные листы.
— Я для окружающих безопасен, — сказал хозяин, — астма. С детства. А на фронте ни одного приступа. Такие вот загадки медицины и жизни. Значит, вы Соня. Работаете на заводе, на конвейере. Молодая, независимая женщина.
Мужчина закашлялся, лицо посинело, глаза налились слезами. Соня в растерянности поднялась, не зная, чем ему помочь.
Когда приступ прошел, старик попросил:
— Если не трудно, поднимите мне подушку повыше и садитесь.
Он глядел на нее внимательно, рассматривал. Соне было не по себе под его взглядом.
— Галина Андреевна скоро придет? — спросила она.
— Она не придет, — ответил мужчина, — она уехала. Оставила письмо и уехала.
— Мне письмо?
— Вам, Соня. Только я вам его не отдам. Полежал, поболел, подумал и решил, что письмо останется у меня. Галине Андреевне я родной брат, она меня за сокрытие данного документа к ответственности привлекать не будет, а с вами я справлюсь.
— Странно. — Соня пожала плечами. Старика она не боялась. — Очень странно вы говорите. Я была в редакции. Там тоже письмо от Галины Андреевны.
— Когда человек в отчаянии, Соня, он плачет, пишет письма, места себе не находит. Вы молоды, вы этого еще не знаете. — Он подтянул к себе стул, снял со спинки салфетку, застелил сиденье. — На кухне в синем байковом одеяле — кастрюля с голубцами, в термосе — бульон. Несите тарелки, вилки, мне накрывайте вот здесь, на стуле, себе на столе. Будем обедать. Потом сварите кофе.
— Вы один живете?
— Один. А готовит соседка с третьего этажа. Я ее зову «тимуровкой». Деньги она за работу берет не по трудам и характер отвратительный, но я терплю и боготворю ее, потому что без нее бы пропал.
«Тимуровка» вела хозяйство образцово, на кухне царил порядок. На столе лежала записка: «Игорь Андреевич, подливку не успела, ешьте голубцы так».
Каждый, кто работал с личным клеймом, два раза в неделю обучал своей операции практиканта из технического училища. На конвейере их насмешливо звали «практикванты». Лет пять назад какой-то недотепа высказался: «Ты не цыкай на меня, я тебе тут не лишь бы кто, а практиквант», — и не забылось словечко, прижилось, загуляло по цеху. Нынешние «практикванты» отличались от прежних и ростом и эрудицией, крепенькие, ясноглазые, а все равно даже рядом с Володей Соломиным проигрывали. Поставь их хоть на улице рядом — видно, что Солома с конвейера, а эти еще возле него. Хорошо было тем «практиквантам», которые попадали к Колпачку, к Марине или Соне, и худо — чьи учителя забыли собственные первые дни на конвейере. Эти горе-наставники красовались перед своими подопечными, не упускали случая унизить новичка. Неожиданно таким учителем оказался Шурик Бородин.
— Тундра зеленая, — говорил Шурик Бородин, — куда же ты, вечная мерзлота, тянешь кронштейн? Ты сам к нему тянись, ферштейн?
Большеголовый, с загорелым лицом пэтэушник сидел как пенек, боясь пошевелиться: так Шурик задурил его своими словечками.
— Бородин, — Татьяна Сергеевна послушала, как он обращается с учеником, — ты на каком языке разговариваешь? Я вот стою, слушаю и ни одного слова не понимаю.
— Мы на своем, — ответил Шурик. — Он так лучше усваивает. Его надо взбадривать, а то он спит и сны цветные видит.
Паренек припаивал один проводок из пяти, входящих в операцию Бородина. В каждом блоке один проводок, больше не успевал. Кронштейн еще не был прикреплен наглухо к стенкам блока, болтался на жгуте, и розетка сетевой лампы еще не была припаяна, и паренек боялся задеть ее. Татьяна Сергеевна достала из кармана блокнот, нашла фамилию практиканта, положила ему на плечо ладонь:
— Передохни, Сенченко, пойдем с тобой прогуляемся.
Шурик удивленно вскинул глаза. Тяжеловатый, маленький Сенченко неловко освободился от своего стула, встал рядом.
— Пошли. Посмотрим твою операцию вон с того места. Видишь, кронштейн был до этого только наживлен. А после того, как все пайки сделали, начинается сборка. Винты закручивают. Ты видишь то, о чем я говорю?
— Вижу.
— В училище почему пошел?
— С ребятами. Они пошли, ну и я.
— Не жалеешь?
— Нет.
Они обошли весь конвейер. Сенченко послушно отвечал на вопросы. В конце пути у него родился и свой вопрос:
— А один человек может самостоятельно блок собрать?
— Может. Освоит все операции, а потом говорит: «Татьяна Сергеевна, заскучал на одной операции. Хочу все с начала до конца». Ему выдают все детали, он и работает в свое удовольствие. Конвейеру, правда, невыгодно, и норму он недодает. Но если человеку очень хочется, как откажешь? Соберет он блок единолично и больше не просит. Сам убеждается, что конвейер — это сила. Теперь о себе скажи: тяжело тебе с Бородиным?
— Ничего. Он свое получит, дождется.
— В каком это смысле «дождется»?
— Выведет из себя, я ему такое скажу — примолкнет. И ребята ему скажут. А пока пусть болтает.
— Видишь ты какой, — Татьяна Сергеевна с сожалением покачала головой, — по-хитрому, значит, терпишь?
В перерыве она подозвала к себе Бородина.
— Достукаешься, Шурик. Устроит тебе молодое поколение темную. Перестань травить малого, разговаривай с ним по-человечески.
Шурик усмехнулся:
— Я же вам говорил, что взбадриваю его. Вы в него внимательней вглядитесь, это же экспонат. Я ему говорю: «Блок не подушка, что ты на него щекой наваливаешься?» А он в ответ: «Ничего я на блок не ложу». Ложу! Как вам это нравится?
Татьяна Сергеевна расстроилась.
— Да он же просто ушиб тебя своей неграмотностью. Вот что, Бородин, рано тебе еще иметь ученика. Отстраняю тебя от этой заботы.
Бородин попытался обратить ее слова в шутку:
— Что же это вы так со мной? А я вам тальму подарил. Шелковую тальму, со стеклярусом.
Вот и получила. Сам собой пришел ответ на вопрос: плохо или хорошо принимать подарки. Правы оказались Наталья и Никитин. Не взятка платье, и подарок опасен не ценой своей. Что-то другое сказал бы сейчас Шурик, подумал бы, напрягся, что ответить мастеру. А тут шутка уже готовая, вместе они ее придумали.
— Подарил, так и не хвастай, — ответила она. — В этом цехе, Бородин, все Горького читали, а кое-кто и «в людях» побыл. И если кто-то говорит «ложить» вместо «класть» — это не значит, что он глупей тебя или слабее.
Она пересадила Сенченко к Свете Павловой. Невеста работала еще без личного клейма и Сенченко приняла как награду. Татьяна Сергеевна увидела, как, волнуясь и радуясь, посадила Света рядом с собой своего первого ученика, как внимательно, тоже волнуясь за нее, поглядел на них издали Колпачок.
У Верстовской тоже был ученик. Длинный, с буйной шевелюрой парень. Они дружно, голова к голове, приникали к блоку. Надька в качестве учителя не вызывала у мастера тревоги. Просто для того, чтобы запомнить фамилию новенького, Татьяна Сергеевна доставала блокнот. Могилкин. У Верстовской — Могилкин. Каких только фамилий не бывает у людей! Сидит человек как человек, поди догадайся, что Могилкин.