(чего уж там, за прототип взята моя жена, но я, конечно, против того, чтобы ее снимали обнаженной, пусть и в ванной – прим. В. Л.. Крупно ее глаза, крупно – переливающиеся, как драгоценные камни, пузыри пены.
Отъезд камеры, это пена, которая течет из крана в баре.
Гул посетителей, бармен с принужденно-вежливым видом глядит на Лоринкова, который стоит у стойки, низко наклонившись – набычившись прямо, – и говорит ему:
–… рация образа, о котором писал еще Мольер! – говорит он и расплачивается.
– Ну, конечно, не напрямую, но вполне ощутимо давал понять, – говорит он, и пьет.
– По крайней мере, если верить Булгакову, который намекнул на это в своем «Театральном рома…» – говорит он и показывает налить еще.
– Мы, само собой, помним и о Расине, – говорит он и бармен недоуменно улыбается.
– А по мне так вся эта чушь и яйца выеденного не сто… – говорит он, икнув.
– Один Барнс чего сто… – говорит он, и опрокидывает стопочку.
– Впрочем. Я, думаю, пишу уже не хуже Барн… – говорит он, запив пивом.
– Критики эти идиотские не понимают ни хре… – говорит он.
Крупно – глаза бармена, огни бара, сливаются в цветное пятно.
Крупно лицо Лоринкова, который говорит в камеру (только лицо) с полуприкрытыми глазами:
–… а-э-ация обэээаза, о котоооом пиаааал ееээ Мольеэээ, – мычит он.
– Ну, конеэээо, не напааааямуэээ, но вполнэээ ощмо дээээал пэээать, – говорит он.
Лоринков выглядит, как киноактер Хабенский, который пришел в дом Кати Боярской в фильме «Ирония судьбы-2», только, в отличие от актера Хабенского, Лоринков действительно пьян, и действительно талантлив. Он говорит… (дальнейшее тоже так звучит, просто для удобства даю в читаемой транскрипции – В. Л.).
– По крайней мере, если верить Булгакову, который намекнул на это в своем «Театральном рома…» – говорит он.
– Мы, само собой, помним и о Расине, – говорит он.
– А по мне так вся эта чушь и яйца выеденного не сто… – говорит он.
– Один Барнс чего сто… – говорит он.
– Впрочем, я, думаю, пишу уже не хуже Барн… – говорит он.
– Критики эти идиотские не понимают ни хре… – говорит он.
Цветные огни перестают быть, наконец, одним целым.
Лоринков моргает, глубоко дышит, в общем, приходит в себя. Перед ним – кабинет полиции, где сидят человек восемь, и весело смеются, слушая несвязный бред пьяницы. Желтый свет в коридорах ментовки. Лестница с облупившейся краской.
Камера поднимается – это уже подъезд Лоринкова. Тот, пошатываясь, и неровно дыша – одышка – поднимается по лестнице. Играет великая песня дерьмовой группы «Пилот», – как и все русское, она очень противоречива, – «И все шире улыбки в местной ментовке». Лоринков останавливается на лестничной клетке, что-то бормочет. На какое-то мгновение мы слышим, что он говорит.
– Впрочем, я, думаю, пишу уже не хуже Барн… – бормочет он.
Камера поднимается по ступеням вверх, ее шатает, она обессиленно приваливается к перилам, потом застывает у двери с номером «14» (просто мое любимое число – В. Л. и мы видим дрожащую руку с ключом, другая рука., которая берет ту, что с ключом, за запястье и благодаря этому ключ попадет к замочную скважину. Это напоминает сценку в исполнении актера Райкина-старшего, который в свободное от изучения Торы и празднования Хануки время рассказывал совкам-недотепам о бюрократах и пьяницах, которые мешают нам построить коммунизм к 80—му году. Естественно, Лоринков выглядит намного симпатичней, ведь он, в отличие от шута Райкина, сполна платит за то, что делает.
Дверь распахивается, и дальше камера идет вперед, как в фильме «Брат-2» (там где Бодров с лицом застенчивого второгодника идет по бункеру и расстреливает сотрудников запрещенной порно-индустрии). Внизу – куча обуви, женской, мужской. Справа – толчок – дверь открывается – ванная, пустая, пена, вода.
Слева – комната, постель, смятая, одеяла…
Разворот – коридор, дверь, толчок – комната со столиком, шампанское, дымится сигарета…
(у зрителя должно создаться впечатление, что мы сейчас будем присутствовать при сцене «ревнивый муж возвращается домой и находит жену в объятиях любовника» – прим. В. Л.
…снова коридор, дверь распахивается, еще одна комната, тоже все вещи разбросаны…
Лицо Лоринкова в поту крупно.
Отъезд камеры.
Лицо Лоринкова в поту, он уже довольный, потому что у его ног – пять бутылок из-под пива. Он застыл в той же позе, в какой мы его видели перед короткой ретроспективой: запрокинута голова, бутылка в руках. То есть, понимаем мы, вся эта ретроспектива пронеслась лишь перед его глазами, он ничего не сказал Наталье. Лоринков допивает пиво, и ставит бутылку на пол вагона. Говорит:
– Я разведен, мы не общаемся, – говорит он.
– О, сорри, – говорит Наталья.
– Ничего, – говорит он.
– Понимаешь… – говорит он…
Мы понимаем, что его желание поговорить напрямую связано с количеством потребленного алкоголя, потому что он поднимает руку, подзывая торговку пивом. Ретроспектива быстро-быстро проматывается – то есть, он уже рассказывает все это, – после чего камера замирает снова перед ванной, открывается дверь. В ванной женщина с красивыми зелеными глазами целуется с не менее красивой женщиной с русыми волосами… или это шатенка… из-за пара не очень видно… (ну ладно, ладно, если честно, это была блондинка, хоть мне и неприятно все это вспоминать – В. Л.). Они поворачиваются к двери – причем продолжают целоваться, – и некоторое время смотрят на нас.
Хлопок двери. Темнота, яркий свет подъезда… Отъезд от лампы – это уже зажглись лампы в вагоне, потому что вечереет. Лоринков и Наталья разговаривают вполголоса (показано, что кто-то спит из пассажиров).
– У нее был другой секс-идентити, – говорит Наталья, с жалостью глядя на Лоринкова.
– Примерно так, – говорит он.
– Шлюха она последняя! – говорит он ожесточенно.
Получается у него энергично, но малоубедительно, мы понимаем, что воспоминание об этой сцене надолго останется в коллекции эротических переживаний писателя (да и зрителя – В. Л.).
Поезд останавливается. Крупно буквы —
«CALARAS»
По коридору бежит деловитый молдаванчик в спецовке и кричит:
– Дальше поезд не идет, поломка полотна, – кричит он.
– Что он говорит? – говорит Наталья.
– Дальше поезд не едет, поломка полотна, – говорит Лоринков.
Внезапно до него доходит. Он переглядывается с Натальей.
За окном – ночь и редкая россыпь огней.
***
Ярко-желтый свет. Камера отъезжает, мы видим, что это солнце. Оно беспощадно слепит, камера показывает, что щурится не только зритель, но и двое агентов, Натан и Иеремия. Крупно показан пейзаж, он словно игрушечный, кукольные овечки пасутся на ярко-зеленых холмах, земля расчерчена полями, огородами, садами (не могу не процитировать выдающегося молдавского писателя В. Лорченкова – «Молдавия из-за расчертивших ее холмов и садов была похожа на лоскутное одеяло» – прим. В. Л.)… Сверху планирует какая-то хищная птица. Иеремия глядит на нее, и мы видим, что у него тоже очень многого с хищной птицей. Характерный нос – уж точно. Агенты едут в машине, мы видим дорогу их глазами, очень похоже на приморский пейзаж Средиземноморского побережья Франции, только сбоку от серпантина нет моря. Мы попадаем в салон машины как раз в самый разгар спора агентов.
– Как же так, Натан?! – возмущенно говорит Иеремия.
– Как ты можешь служить в Моссаде и говорить такие ужасные, отвратительные вещ… – говорит он.
– Да мне по фигу, – лениво говорит Натан, который глядит на солнце с закрытыми глазами (ведет Иеремия).
– Вся эта патриотическая жвачка… – говорит он.
– Натан, ты же не станешь отрицать, что мы окружены кольцом врагов? – говорит Иеремия.
– Не стану, – спокойно говорит Натан.
– Ну и что с того? – говорит он.
– По мне так, что футбольный клуб, что флаг, государство, честь, мля, совесть, – говорит он.
Иеремия шумно выдыхает. Жестикулирует, несмотря на то, что он за рулем. Говорит с таким видом, как будто выдвигает последний аргумент (так и есть – прим. В. Л.).
– Ты же не станешь отрицать, Натан, что евреи это нация, давшая миру сотни гениев? – говорит он.
– Нет, не стану… – лениво говорит Натан и добавляет, когда Иеремия, было, успокаивается, – как и все другие.
– Но ты же не станешь спорить с тем, что мы дали миру Больше всего гениев, что мы Особенные? – говорит Иеремия.
– Ты говоришь как фашисты, – говорит с улыбкой Натан.
– Те тоже считали нас не такими как все, – напоминает он.
– Только за эти особенности они давали нам не Нобелевскую премию по физике, а лагерь, – говорит он.
– Нет уж, спасибо, – говорит он.
– Я лучше буду, как все, – говорит он.
Все это время Иеремия покачивает головой с удивленной улыбкой. Он очень похож на участника движения «Наши», который к 27 годам узнал, что Дмитрий Донской, оказывается, был данником хана Тохтамыша, а Мамай был узурпатором, которого Донскому велели разгромить монголы. Еще он похож на молодого армянского интеллектуала, узнавшего, что дашнаки – оказывается! – грабили банки. Он даже реагирует так же – беспомощно и глупо, с ненужным пафосом.
– Невероятно! – восклицает он.
– Натан Щаранский! – говорит он, подняв палец.
– Царь Соломон! – говорит он.
– Эйнштейн! – восклицает он.
Натан, улыбнувшись, высовывает язык (тем самым он пародирует известную фотографию Энштейна, на которой тот изображен с высунутым языком, но, как и всякому расовому патриоту, Иеремии этот культурный отсыл непонятен, ему кажется, что над ним подсмеиваются – прим. В. Л.).
– И даже этот, который придумал таблицу… – продолжает Иеремия.
– Как его… – говорит он.
– А, Менделеев! – восклицает
– Ну а тот-то каким боком? – спрашивает Натан.
– Он был портным, и фамилия его была Мендель, – говорит Иеремия.
– До пятидесяти лет, – говорит он.