— А в реках и речках вода также затвердевает?
— Нет, государь, за исключением мест вдоль берегов, потому что вода течет, а лед неподвижен, он не любит движения.
— Мне рассказывали, что через графство моих предков течет река, гораздо более широкая и глубокая, чем Иордан. Приходилось ли вам ее видеть?
— Да, это та же самая река, что протекает возле города Нанта, в котором живет наш Бретонский герцог. Она называется Луара, по ней плавают парусные суда.
— А похоже ли графство Анжу на вашу Бретань?
Жанна слегка улыбнулась, но то была не насмешка, а улыбка учтивого достоинства.
— О, мой государь, это единое целое; все это милая земля Франции с ее зимним снегом, весенним цветением, осенней жатвой, осенней пахотой и сбором винограда. Здесь — все больше пшеница, а там — виноград, дальше — пастбища, великолепные леса с поющими птицами, потому что, мой господин, счастье везде дается добрым людям.
— Рассказывайте дальше, я еще никогда не слышал ни музыки, ни пения приятнее ваших речей. Я обретаю в них свой путь к познанию.
— Там есть риги, где в плохую погоду хранят мешки с пшеницей и сено. Это такая радость — держать у себя на ладони горсть блестящих зерен, в которых скрывается жизнь и откуда она выходит в виде хлебного каравая; что на свете древнее и полезнее этого? Так, мой отец, старый господин Анселен, почитал за честь бывать на праздниках жатвы в своих хозяйствах, уважал он и сельского пекаря. «Потому что, — говорил он, — это великое дело — суметь из хорошо замешанного теста выпечь румяную корку и добрый мякиш. В своей пекарне, в окружении помощников, пекарь — суверенный владыка». Я родилась и выросла, мой государь, среди этой простоты, и я горжусь этим. Мне кажется, что там я узнала смысл жизни. Когда по утрам я шла через деревню и вдыхала этот теплый запах свежевыпеченного хлеба, я видела в том некое свое преимущество. Еще одно — вдыхать запах сена, в котором слились все ароматы, испарения весны, потому что тут смешаны все луговые цветы — ромашки и лютики переплелись зелеными стебельками с шалфеем и тмином. И я любовалась нашими домашними кошками, что устраивали в сене норы и отдыхали в нем, подстерегая мышку своим золотистым прищуренным глазом. На гумне в Молеоне хранилось то, что было создано трудом доброго десятка поколений. Осталась лишь пыль, вдыхать которую тревожно и приятно. Надо вам сказать, господин Бодуэн, что мы были в дружбе с нашими людьми, и что с незапамятных времен никто не ведал нищеты. У нас в Молеоне никогда не бывало много денег, зато в изобилии — мяса и овощей, леса и рыбы, дичи — и все от этой несолнечной, но столь плодородной и богатой земли! Когда рождался жеребенок, теленок или дитя, мой отец — воплощенная простота и милая невинность — терял покой и ждал, чтобы его скорее позвали. Он говорил: «Знайте, мои дорогие, что на свете нет незначительных вещей, потому что этот жеребенок, если Богу будет угодно, станет самым благородным боевым конем; теленок — самым отборным быком во всей округе, а дитя — воином, подобным Роланду Ронсевальскому». Говорил он это совершенно серьезно, многое передумав, узнав и повидав. Люди его любили, и я изведала счастье наблюдать, как они приходят к нему за советом и помощью, будто бы к своему старшему брату, а вовсе не к полновластному господину. Для него же ощущать себя столь нужным и уважаемым было праздником души. В то время, когда девушка становится женщиной, я, как и остальные, просыпалась мрачной — он обнимал меня и говорил: «Вставай веселей!». Брату Рено, занимавшемуся выездкой с нашим конюшенным Юрпелем, он кричал: «Веселей, сынок! Все одолеешь!» Все в Молеоне шло с радостью и весельем. Я не думаю, чтобы в деревне были несчастные, ибо жил такой человек — Анселен, мой отец, с его проницательными глазами и открытой душой, подсказывавшей ему слова, доходящие до сердца каждого. Награда ему — столь низко и мало ценившему себя — покоиться в земле Иерусалима. Так что и по смерти своей он будет воодушевлять и направлять своих людей.
— Продолжай… продолжай, прошу тебя…
Только я один заметил это «ты». Сам он уже не владел собой. Жанна была охвачена воодушевлением, увлечена воспоминаниями, а Рено играл в шахматы с неким Гио, который не слишком внимательно следил за своими пешками.
Раз за разом она становилась все смелее и смелее, забывая начинать свою речь со слова «государь», и сразу переходила к делу. А он, в свою очередь, забывал говорить «сударыня», и звал ее попросту, как и положено в ее возрасте, по имени: Жанна. Рено ничего не смыслил в этих тонкостях и видел лишь особую милость в этой скромной непринужденности, глупейшим образом полагая в том свою собственную заслугу. Я вовсе не собираюсь бросить в него камень; у каждого — свой конек, у него — честолюбие; но повторяю: ему тогда было только семнадцать лет, и всю жизнь он провел в подчинении — весьма относительном, конечно! — которого требовал от него Анселен.
— Скажите мне, Жанна, чему же посвящаете вы эти вечера, когда вам совсем не холодно? — спрашивал король.
— Вас удивляет такое времяпрепровождение?
— Конечно!
— Так вот, когда мы сидели в тепле и свете от горящих поленьев, держа в руках стакан с вином или смакуя медовый пряник, щелкая испеченные в золе каштаны и откусывая кусочками цукаты, частичка нашей души бродила в этой стуже, среди скованных инеем деревьев и по замерзшим прудам, расчерченным полозьями саней. Она отыскивала в дуплах зверушек, высматривала птиц, присевших на ветки, и, в силу противоречивости человеческой природы, она смущалась их несчастием, искренне их жалела и одновременно утешалась теплом под крышей своего дома и кругом хороших друзей.
— Боже мой, теперь мне приоткрылось это счастье — это мне-то, знавшему лишь палящее солнце, жгучие пески, скачки по пустыне и ту единственную свежесть, которую дает оазис… Но чем же вы занимались? Господин Анселен играл с приятелем в шахматы, а молодые люди и дамы в это время танцевали? Или же какой-нибудь трубадур пел вам свои песни?
— Ни мой отец, ни его друзья никогда не были столь знатными господами. Обычно он проводил время в кругу наших людей и соседей; лучшим же его другом был наш сержант Юрпель, который в это время обычно поднимался на башню, чтобы застать врасплох стражника. А тот в такую пору только и ждет, когда его сменят, да греет свои окоченевшие пальцы возле переносной жаровни, которую устанавливают наверху.
— Ну а там, внизу, о чем вы вели разговоры?
— Рассказывали об охоте и пели. Мы не вели светских бесед; каждый говорил о своем, делясь нехитрыми размышлениями, или же пел что-нибудь простенькое. Но мы были счастливы в эти часы. Старые служанки, руки которых не привыкли оставаться без дела, пряли пряжу. И жизнь текла так быстро, что кажется сном, от которого я просыпаюсь только сейчас.
— Иногда жалко просыпаться…
— Мне — никогда. Однажды в нашу дверь постучался какой-то изможденный человек, дрожавший от холода. Я принялась за ним ухаживать, и травяные отвары остудили его горячку, а яичные желтки вернули здоровый цвет лица, однако он продолжал кашлять кровью. Он понял, что дом наш не из тех, где для бедных — лишь пустые речи, и испросил моего отца позволить ему умереть здесь. Он успел немного поучить меня музыке и завещал мне свою лютню, сделанную из прекрасного волокнистого дерева с фигуркой Мелюзины на конце грифа.
— Феи Мелюзины, покровительницы лузиньян?
— Да, она слывет волшебной строительницей их мощных замков, но это лишь легенда, бабушкина сказка, пыль в глаза, обман, что лишь дети примут за чистую монету.
— А что, у вас совсем не любят лузиньян?
— Их считают напыщенными и самодовольными.
Услышав эти слова, Бодуэн лукаво улыбнулся, но воздержался от каких-либо замечаний по поводу этих слов.
— Вот здорово. А что же вы пели под эту лютню? То, чему научил вас этот странник?
— Что вы, у него, бедняги, голос был уже совсем слаб! Я пела наши народные песни, совсем глупенькие и безыскусные, да слушатели мои были невзыскательны.
— Ради всего святого, можно ли мне услышать хоть одну из них?
Но, поняв неуместность своей просьбы, он спохватился и стал извиняться:
— Жанна, я совершенно забыл, что вы в трауре.
Ответ ее ошеломил и озадачил Рено, равно как и меня, но это было только начало. Да и сам ответ мало чего стоил в сравнении с тем блеском глаз, с тем бесценным даром, что в первый раз в жизни достался ему:
— Поскольку я уверена, — проговорила она тихим радостным голосом, — что отец мой вкушает сейчас райское блаженство, почему бы не веселиться и нам? Если вам, государь, доставит удовольствие мое пение…
Она попросила принести свою лютню, и то, что она затем спела, на редкость соответствовало тому вечеру: было ни грустно, ни весело, но просто и прекрасно:
В скорбной юдоли
Страданье и горе
Мне не страшны.
Живу любовью
Для лучшей доли
И цвета весны.
Из всех красавиц
Другом ему
Одна я буду
Пока живу.
Ни король, ни Рено, ни даже я, все время бывший начеку, не поняли с первого раза тайного смысла и цели этой песни. Лишь сама жизнь, лишь горько-сладкие дни следующих месяцев объяснили нам все.
17ПЕЧАЛЬНОЕ СЕРДЦЕ
Прошло немного времени. Мы, Рено и ваш покорный слуга, были включены в состав посольства, которое король направил к Саладину. Тот добрался до Каира лишь к середине декабря, с горсткой мамелюков, через пустыню Синая верхом на верблюде. Его считали мертвым даже среди неверных, и сирийские эмиры воспряли духом и вновь обратили взоры к иерусалимскому королю, вероятному союзнику в их борьбе против господства Египта. Монжизар равно поразил и их воображение. Лишь один Бодуэн хорошо понимал цену такой победе. Со свойственными ему ранней мудростью и удивительной прозорливостью он говорил себе, что солнце никогда не светит так ярко, как с приближением сумерек. Мощь Саладина была подорвана — если не произойдет политического убийства или какого-либо дворцового переворота — лишь на короткое время. Бодуэн считал, что он не доживет до спокойной старости. Вот его слова, тайный смысл которых я в то время не понимал: