— Слава, завтра в полдень снимаем сцену смерти, — заговорил, еще не приблизившись вплотную, Лисицын, — надеюсь, все пройдет так же хорошо, как и сегодня. Только очень прошу вас быть в пределах досягаемости — вдруг что-то изменится.
— Хорошо, Андрей Васильевич, — на редкость спокойно отреагировал Юриков, — не волнуйтесь. Всего доброго, до завтра.
Ему ни с кем не хотелось говорить. Ни о чем. Казалось бы, за столько-то лет давно можно было привыкнуть к этим неизбежным «погружениям» и «выныриваниям», но по сей день такие «путешествия» давались ему с трудом. Вот и сейчас не хотелось покидать тот, еще до нашей эры, Египет и снова становиться современником Чубайса, Немцова, Жириновского и прочих личностей, чьи имена не сходят со страниц газет.
«Клеопатра, — повторил он про себя. — Интересно, как будет ласкательное — Клео? Говорят, лучше всех играла ее Элеонора Дузе. Надо же — еще в 1888 году играла, а по сей день помнят! Вряд ли про Вальку, да и про меня так говорить будут».
Юрикову всегда мало было только сценария. Готовясь к роли, он старался прочитать все, что можно было — о герое, о том времени, о быте, нравах, костюмах, отношениях, языке. Нередко это приводило к спорам со сценаристами и художниками, но, надо отдать должное, они нередко соглашались с доводами Юрикова, и со временем стали еще до съемок уточнять у него некоторые детали.
И сейчас, заново перечитав «Антония и Клеопатру» Шекспира, Юриков понял, что ничего у Лисицына не получится из этой затеи. Потому что Валька, как бы она Лисицыну ни нравилась до и после съемок, на площадке все же никакая не Клеопатра VII. Та — прежде всего царица, политик, а потом уже — любовница. Все эти ласки-поцелуи для нее — лишь часть грандиозных замыслов. А Валька добросовестно шпарит по сценарию, держа в памяти — где надо улыбнуться, где — изобразить гордость. Ей, наверное, и в голову не приходит, почему она завтра должна «умереть». Не потому ведь, что так написано в сценарии, а потому, что не может Клеопатра, покорившая его, владыку полумира, его, Антония, да и не одного его, — не может она даже помыслить о предстоящем позоре — идти по Риму за колесницей победителя Октавия Цезаря.
Это все прочие должны быть побеждены ею — не умом, так хитростью, не хитростью, так коварством, не коварством, так силой, не силой — так обманом. Пусть называют как хотят — ведьмой, колдуньей, развратной обольстительницей. Ей-то что? Главное — цель, победа. Хотя кто знает — может, она действительно в него влюбилась по-человечески, по-женски, безоглядно?
Юриков пока не совсем представлял, как он станет завтра бросаться на меч, что при этом будет чувствовать, сумеет ли, зная, что самоубийство Клеопатры — мнимое, сразу поверить в эту весть?
Размышляя об этом, он машинально показал охраннику проездной билет вместо пропуска и вышел за ворота киностудии. Охранник только покачал головой ему вслед — зная Юрикова в лицо, он уже не первый раз прощал актеру рассеянность. Особенно после случая, который по сей день вызывает у него приступы смеха: едет он однажды в метро, и вдруг видит — входит на «Курской» в вагон задумчивый Юриков, окидывает взглядом пассажиров и громко произносит: «Здравствуйте! Садитесь, пожалуйста!» Потом, видимо, понимает, где он и на следующей станции пулей вылетает из вагона.
Оказывается, Юрикову показалось, что он вошел в аудиторию театрального училища, где преподавал.
Теперь Юрикова десятки подобных случаев уже не смущали. Более того, ему даже нравилось слышать интерпретации, домыслы. Он учил студентов тому, в чем сам был убежден — если герой тебе безразличен, найди в себе силы отказаться от роли. Но уж если согласился — живи, а не играй. Потому что актерство — опасная профессия, мистическая. Кто знает — не возвращаешь ли ты на время спектакля или съемок своего героя с того света? Не тело, конечно, а — дух, какую-то силу, астрал. А если так — то будь готов к любому повороту событий, знай о герое как можно больше — так много, что и без сценария мог бы повторить его жизнь.
К примеру, Марк Антоний, триумвир, сын претора, внук оратора. Понятно, что он поддерживал Клодия, был противником Цицерона и утверждал на престоле Птолемея II Авлета. А вот какая у него была походка, какое вино он любил, каких женщин, был ли подвижен, быстро или медленно говорил? Это не мелочи, это — человек, характер, жизнь.
Студенты любили Юрикова и за то, что он талантливо играл роль преподавателя, и за то, что никогда не ставил двоек, умудряясь каждого убедить в том, что ничего не знать невозможно. Когда кто-то уж полностью проваливался на экзамене, Юриков просил: «Сыграйте, пожалуйста, студента, который не знает, как ответить на данный вопрос». И в результате восторгался: «Вот видите, как хорошо, как правдиво у вас получается! А вы зачем-то пытались доказать, что не умеете». И ставил четверку. Потому что у него было всего две отметки — хорошая, то есть, пятерка, и не очень — четверка.
Когда в деканате за это ему однажды сделали замечание, он искренне удивился: «А я думал, что повар — это тот, кто умеет готовить, а не тот, кто рассказывает, как это надо делать». Больше к нему не приставали.
Размышляя об Антонии и Клеопатре, Юриков не заметил, как добрался до дома. Он любил свою старую квартиру — и высоченные потолки, и длинный коридор, и потускневшую медную ручку на двери, и сотни книг, в беспорядке разбросанных там и сям, и тяжелые зеленые шторы… Когда ему предложили переехать в двухкомнатную, о которой сам он мечтал, Юриков отказался. Не потому, что боялся переезда, а потому что не сумел представить себя на новом месте — без именно этих стен. Ему вспомнилось вдруг, сколько всего произошло с ним здесь, в этом доме — и любови, и ссоры, и одиночество, и засилье гостей, и болезни, и счастье… Кажется, еще живут в кресле, на диване, у окна тени тех, кого любил, и тех, кого по сей день не может разлюбить. Как же оставить их здесь? А в новый дом с собой не возьмешь — не поедут.
Закрыв дверь, Юриков стал медленно раздеваться, бросая одну вещь поверх другой — плащ, пиджак, брюки, рубашку… Остановился лишь тогда, когда из одежды на нем остались только носки. Посмотрел на себя в зеркало и расхохотался. Понял, что, раздеваясь, он смотрел на дверь ванной, и потому подспудно, по привычке руки сами сняли все, готовя его к принятию душа.
«Валька — не Клеопатра, а я — Антоний? — продолжал он самокопание, стоя под жесткими струями воды. — Впечатлителен? Безусловно. Люблю наслаждения? Да, люблю. Насчет необузданных желаний… Грешен, и это есть. Все же интересно — Марк Антоний провел юность среди развратников, в распутстве, грубых наслаждениях, был кутилой и пьяницей, даже не пытался обуздать свою похоть, все растранжирил, и вдруг — такая карьера, слава… Ну, слушал философов в Греции, хотя вряд ли чему научился. Ну, Цезарь ему покровительствовал — не только за красивые глаза, хотя и это не исключено для мужа всех жен и для жены всех мужей. Хотя надо быть справедливым — не зря же Цезарь на время своего отсутствия всю власть отдавал именно Марку, который и в галльских походах самым смелым был, и против Помпея выступил, и Арреций захватил, и в испанском походе был пропретором… Если бы не эта связь с Фульвией, вдовой Клодия, так и остался бы он любимцем Цезаря на веки вечные. Слава Богу, вовремя одумался. Что Фульвия? Таких — треть Рима, а Гай Юлий — один…»
Юриков сам не заметил, как вошел в роль. Подставляя лицо под струи воды, он уже не вспоминал о Марке, не думал о нем, а думал как он.
«Цезарь скоро вернется из Испании. Не может быть, чтобы он продолжал обижаться, чтобы не думал обо мне, не соскучился. Разлука часто приводит к охлаждению, но еще чаще — к примирению. А что, если увенчать его диадемой? Он ведь по сути — монарх. Неплохая идея. Хотя, впрочем, не столь уж она и хороша, ведь кроме Цезаря есть еще и народ, этот плебс, с которым тоже надо считаться, и Октавиан…»
Мысль о наследнике Цезаря заставила Марка-Вячеслава Антония-Юрикова открыть глаза. Как это нередко с ним бывало в таких ситуациях, он поначалу не сразу сообразил, где находится.
Потом, придя в себя, насмешливо хмыкнул — мол, надо же, расфантазировался! Еще немного — и 700 миллионов систерций, захваченных после убийства Цезаря, вспомнились бы, и завещание, которое заставило всех плясать перед ним, Марком Антонием…
«Понятно, что Цезарь усыновил своего племянника Октавиана и назначил его наследником, — уже вытираясь, вернулся Юриков к своим размышлениям, — но почему победил не Антоний, вот вопрос. Ведь все же было в руках этого консула, особенно после речи в день похорон, у погребального костра, пожиравшего тело Цезаря — тогда возбужденная толпа готова была выполнить любой его приказ. Значит, он не понял, что именно надо было приказать, значит, не хватило воли. И пришлось согласиться на триумвират — что еще оставалось делать после того, как Октавиан победил его при Мутине?»
Превратив большое вафельное полотенце с розовой каймой в тогу, Юриков пошел на кухню за любимым джином с тоником. Одной банки показалось мало, он достал из холодильника следующую — благо, друзья не забывали и время от времени пополняли запасы.
Переливая пузырящуюся жидкость в длинный стакан, решил добавить туда и водки — чтобы поскорее уснуть. Уже допивая, вдруг почувствовал, что хочется чего-то необычного. Это странное, сильное, не желавшее формулироваться желание влекло его в комнату. Юриков не стал сопротивляться, даже наоборот — пошел, как в полусне, боясь потерять призрачную нить.
Идя, он словно настраивался на какую-то волну, какое-то излучение, не пытаясь понять, что же это может быть. Главным для него было — не потерять, не упустить. Так бывает, когда в подсознании вертятся мелодия, строка, имя, и страдаешь, пока они не оформятся, не прозвучат.
Войдя в комнату, он остановился, медленно повернул голову к дивану, к окну, к столу, к телевизору… Все не то, не то. Не оттуда идет этот необычный зов. Стеллаж. Книги. Нет, не книги. Но что-то там, на стеллаже.