Не стану рассказывать, как я начинал сживаться с Лериными вещами — это отдельный сюжет, полный неожиданностей. Но вещи, даже самые красноречивые, — молчат, а люди, даже самые молчаливые — говорят. Дважды: от вертлявой малышки и от степенно восседающих на скамейке старух я слышал о красной машине, которая частенько появлялась у подъезда перед теткиной смертью. Ну, казалось бы, и что такого? Мне же это запомнилось по двум причинам: во-первых, стекла в той машине были какие-то особенные — ребята говорили, что в них ничего не отражалось, а уж они-то знают что говорят — в любую щель заглянут; во-вторых, старушки подметили, что машина исчезла сразу после теткиной смерти, и больше во дворе не появлялась.
И вот — снова. Неужели — она?..
Смерть тетки Леры меня потрясла. Не столько даже сам факт, сколько быстрота теткиного угасания. Было в этом что-то неестественное, даже зловещее. Казалось, что из нее вынули жизнь: как скрипку вынимают из футляра или как вино выливают из бутылки — форма осталась, а то, что наполняло и заполняло собою эту форму, изъято.
Она была старше меня всего на восемь лет, и эта разница в возрасте не мешала нашим приятельским, даже нежным отношениям. Более того, если бы не родственность, я непременно бы приударил за ней — обаятельной озорной женщиной, способной увлечь собою даже семидесятилетнего старца. (Да-да, именно такой «жених» однажды, прямо на автобусной остановке предложил ей выйти за него замуж, суля наследство, развлечения и «интеллектуальный образ жизни»; рассказывая об этом, тетка Лера все время хохотала над этим «интеллектуальным образом», ибо любвеобилие ее было нескрываемым, и муж Боря мог быть увлечен в соседнюю комнату, на брачное ложе, независимо от времени суток и наличия в квартире гостей, за что тетка очень лестно отзывалась о нем, говоря мне: «Если бы я не встретила Борю, пришлось бы, наверное, обзаводиться гаремом».)
Может, и по этой причине ее тридцати трех лет никто ей не давал; ну, самое большое — двадцать семь. Стоило пройтись с нею по бульвару, и вечером телефон звонил без перерыва: приятели «между делом» пытались выяснить, с кем это они меня видели, и в голосах их слышалось далеко не праздное любопытство.
Интимный союз Бориса и Леры был настолько силен и красив, что, казалось, они занимаются любовью ежеминутно — соприкасаясь руками, встречаясь взглядами, сплетаясь голосами. За что в нашей многочисленной разветвленной семье эту семью прозвали одним словом: Болеры.
Я очень любил ходить в гости к Болерам, но более трех часов не выдерживал: начинал названивать своей университетской подружке и договариваться о встрече — энергия, исходящая от Болеров, переполняла меня.
И вдруг — эта ужасная катастрофа. Вечером на Бориса налетел автомобиль. Боря скончался на месте, а убийцу так и не нашли.
Первые две недели прошли в траурных заботах: похороны, поминки. А потом тетка стала сохнуть на глазах, как цветок, оставшийся без воды. Глаза перестали блестеть и как-то сразу потускнели. Кожа сморщилась и пожелтела. Из движений и походки исчезла стремительность. Делала она все медленно, будто нехотя, через силу, и единственной полуживой ее реакцией была реакция на вещи, связанные с Борисом: могла долго держать в руках его свитер, смотреть на его кофейную чашку, сидеть на полу рядом с его креслом — как привыкла при его жизни.
Все отнесли ее угасание на счет горя и переживаний и пытались хоть как-то вывести из этого состояния. Еще через две недели беспокойство возросло — стало ясно, что жизнь стремительно покидает тетку. Но никто из приглашенных врачей признаков какой-либо болезни не обнаружил. Правда, все они настоятельно требовали сменить обстановку, куда-нибудь на время уехать, но тетка была непреклонна, сказала, что душа Бориса еще живет в этих стенах, и она не намерена оставлять его душу в одиночестве.
А ровно через три месяца после гибели мужа умерла.
Может быть, эта история так и осталась бы одним из наших семейных преданий и ушла в прошлое, если бы мне не суждено было стать одним из ее героев.
…Очнулся я очень поздним утром — в двенадцатом часу. Благо — суббота, а то проспал бы все ранние дела, встречи и телефонные звонки. Получалось, что спал целых семнадцать часов. Пораженный и этим, и тем, что провел весь вечер, всю ночь и все утро на ковре; и тем, что несмотря на отдых, голова по-прежнему казалась пустым воздушным шариком, позвонил давнему приятелю, доктору Макарову.
— Переутомление, истощение, плохое питание, — пробасил Леонид Иванович. Рекомендую: приехать ко мне, выпить водочки из графинчика, хорошо отобедать и обо всем рассказать степенно, без спешки. Ну так как?
Я слышал требовательные нотки в его голосе, но сил реагировать на них не было; вяло, бесцветно, как зубную пасту из тюбика, выдавил:
— Не могу; может, к вечеру, а пока… нехорошо мне…
— Ну, коли так, то свой врачебный долг я исполню до конца, — продолжал басить Леонид, — водочку и кислые щи доставлю на дом — у тебя ведь теперь есть, слава Богу, дом; а вечером можно и в баньку; ну так как?
— Заметано, — согласился я, понимая, что перечить бесполезно: не первый год мы знакомы с доктором, некоторые его воззрения уже стали моими, в частности, что все болезни — от дисгармонии, разлада, предательства себя самого, одиночества и, естественно, от неправильного питания и непосещения бань. Это же самое он продолжал утверждать и закончив курсы иглорефлексотерапевтов и совсем недавно получив в какой-то модной академии сертификат экстрасенса, хотя к экстрасенсорике вообще относился с осторожностью, не афишируя свою к ней принадлежность.
Зная, что Макарову добираться до моего дома около часа, я попытался навести порядок на кухне, но, разбив две тарелки, оставил эту затею; у тетки был хороший вкус, и разбитые красивые тарелки еще больше усугубили мое состояние.
Оставалось только сесть перед телевизором, за созерцанием которого и застал меня звонок в дверь.
Макаров, как всегда, вошел громко и бурно, выражая одновременно и радость от встречи, и возмущение транспортом, и восхищение погодой, и свои мысли по поводу моего здоровья.
Из неизменного, почти квадратного саквояжа он, пройдя на кухню, извлек бутылку водки, термос со щами, баночки с салатами, рыбой, завернутую в фольгу зелень и даже аккуратно нарезанный хлеб. Я не знаком с его бывшей женой, но мне всегда казалось, что подчеркнутая аккуратность, даже — в хорошем смысле — какое-то бытовое чистоплюйство доктора — это невидимый укор ей, соперничество, ставшее привычкой: мол, при бабе в доме было меньше уюта, комфорта и хлебосольства, чем без нее.
— Ну-с, милостивый государь, где у тебя хрустали-фаянсы? За столом и поговорим, на голодный-то желудок какая беседа.
Взяв в руки рюмки, он повертел их перед глазами, посмотрел на свет, затем аккуратно поставил на стол, словно боясь разбить.
— Мытые, вчера мыл, — по-своему истолковал я его придирчивость.
— Да не в том дело, — думая о чем-то своем, автоматически ответил доктор, — это твои рюмки?
— Мои, конечно, — ответил я и тут же, замявшись, уточнил: — в смысле, теткины, от нее остались. Здесь все ее, мои-то вещи сам знаешь где…
— Да-да, — так же задумчиво поддакнул Макаров и еще раз осторожно прикоснулся подушечками пальцев к хрусталю, — а скажи-ка, дорогой, не случалось ли тебе последнее время что-нибудь разбивать?
— Ха! Прямо перед твоим приездом! Вон, осколки еще в мусорном ведре.
Макаров приоткрыл дверцу под раковиной, присел на корточки, осматривая то, что осталось от теткиных тарелок.
— М-да, — только и проронил он, вставая и направляясь в ванную мыть руки.
— А мебель не ломалась? — донесся его голос сквозь шум воды.
— Да вроде бы пока нет, — насколько мог уверенно ответил я, присаживаясь на табуретку, и тут же почувствовал, что теряю равновесие. Ножка табуретки с хрустом подломилась, и я оказался на полу.
Привлеченный грохотом, доктор выбежал из ванной раньше времени, не успев вытереть руки — он так и держал полотенце на обеих ладонях. Подойдя ко мне, помог встать, внимательно осмотрел табуретку, затем — остальную кухонную мебель.
— Значит, так, Иван Александрович, несмотря ни на что и вопреки всему… — он сделал рукой жест, приглашавший к столу.
С опаской присев на плетеный стул, я вскоре поддался спокойному, ироничному настроению Макарова; от прекрасных горячих щей под волку появились силы, захотелось даже пошутить над нелепым вчерашним происшествием, но доктор прервал меня своим главным тостом, который я слышал от него постоянно вот уже девятый год:
— За то, чтоб мы себя не предавали!
Выпили и за это.
Понемногу я приходил в себя; на собственном примере мне стало ясно, как по капиллярам влага входит в растение, которое давно не поливали.
Пока я возился с приготовлением чая, Макаров осматривал квартиру. Наконец он появился в коридоре — несколько озадаченный, дергающий себя за мочку уха, как горьковский Артамонов, и смущенно произнес:
— Кажется, теперь у тебя и кресло без спинки, хотя я на нее всего лишь облокотился.
Он развел руками: мол, извини, но так уж вышло.
— Не огорчайся, починю, — успокоил я доктора, но мысленно изумился: кресло было почти новым, я сам помогал Болерам везти его из магазина и радовался, что оно стало одной из любимейших Бориных вещей в доме.
— Не знаю, не знаю, — пробормотал Леонид Иванович, пропуская меня в комнату — мне хотелось увидеть, что же стряслось с креслом; почему-то не укладывалось в голове, что оно вот так, ни с того, ни с сего взяло да и развалилось.
Увы, доктор был прав: спинка стояла отдельно, и это делало больной и разбитой еще несколько минут назад красивую вещь.
— Это пара пустяков, это мы гвоздиками приколотим, — сказал я скорее для доктора, чем для себя, прилаживая отвалившуюся спинку к креслу, и вдруг почувствовал, что что-то изменилось. Что-то неуловимое: как запах, как дуновение ветерка, как вес тени на руке. Вернее — как отсутствие запаха, дуновения, тени. Кресло перестало быть уютным, как это было при Болерах и за что они любили его; какая-то внутренняя теплота покинула его, сделав просто вещью среди вещей, лишив единственности, уникальности, притягательности.