Кора — страница 2 из 6

Кора была среднего роста, изумительно сложена, хрупка, как птичка, но величава, как знатная римлянка. Она была слишком смугла для умеренного климата ее родины, но кожа ее была тонкой и гладкой, словно нежный воск. Наиболее характерным в ее правильно очерченном лице было то, что оно рождало ощущение какой-то непостижимости, чего-то сверхчеловеческого, однако необходимо было это видеть, чтобы понять. Черты ее отличались обаятельной безупречностью, у нее были большие зеленые глаза, столь светлые и прозрачные, что, казалось, они были созданы, дабы читать в тайнах мира духовного, а не в явлениях жизни повседневной; ее рот с правильными тонкими и бледными губами, казалось, был сотворен для смутных улыбок, для редких слов; ее строгий и меланхолический профиль, ее холодный, печальный и задумчивый взгляд с неизъяснимым выражением страдания, скуки и пренебрежения и затем ее сдержанные и нежные движения, наконец — ее тонкие белые руки — все являло красоту, столь редкую среди женщин заурядного положения; ее простой и строгий туалет был явно странен для провинциалки, а выражение стойкого и непреклонного достоинства, которое было бы величавым под бриллиантовой диадемой испанской королевы, здесь же, у этой бедной девушки, казалось признаком исключительного существа, отмеченного печатью несчастия.

Ибо она была дочерью… разве я этого не сказал? Так вот: Кора была дочерью бакалейного торговца.

О святая поэзия! Прости мне, что я вынужден начертать эти слова. Но Кора была воспитана под вывескою харчевни. Она выделялась здесь, как Рембрандтов ангел, реющий над фламандской толпой. Она блистала, как прекрасный цветок среди болота. В глубине отцова заведения она привлекла бы взор великого Скотта. Без сомнения, эта безвестная красота была сродни той, что навеяла замечательный замысел «Пертской красавицы».

И звали ее Корой; у нее был нежный голос, медлительная походка, мечтательный вид. Столь изумительных каштановых волос я никогда не встречал прежде, и она одна среди всех своих подруг не носила в волосах никаких украшений. Но в ее роскошных густых прядях было больше великолепия, нежели в сверкании диадемы. На груди ее не было ни ожерелья, ни цветов. Ее смуглую бархатистую спину оттеняли кружева корсажа. Синий цвет ее платья еще более подчеркивал смуглый тон ее кожи и весь ее печальный облик. Казалось, что она сама любуется необычайностью своей красоты.

Казалось, она и сама понимала, что по-иному прекрасна, нежели остальные, ибо — мне, правда, не довелось еще сказать вам об этом — Кора, с ее редким типом красоты, отчасти в восточном духе; Кора, напоминавшая еврейку Ребекку или Шекспирову Джульетту; Кора, величественная, страдающая, даже несколько суровая; Кора, которая не была ни румяной, ни пышной, ни яркой, ни миловидной, — не бросалась в глаза и терялась в толпе. И жила она, как распустившаяся в пустыне роза, как выброшенная на прибрежный песок жемчужина, и первый встречный, которому вы решились бы поведать свое восхищение Корой, мог ответить вам: конечно, она и вовсе недурна, будь она только чуточку белее и не так худощава.

Оказавшись рядом с нею, я почувствовал себя настолько смущенным, настолько захваченным внезапно пробудившимся чувством, что совсем забыл держаться уверенно в своем новом костюме и жилете в розетках. Но она почти не обращала на все это внимания и с рассеянным видом выслушивала пошлые комплименты, расточая которые я прямо-таки из кожи вон лез, и в ответ на мои приглашения роняла со своих уст какие-то слова; она не вынимала из моей дрожащей руки свою руку, холод которой я чувствовал даже сквозь ее перчатку. Сколь бесстрастна и надменна была она, эта дочь лавочника, сколь таинственна, сколь необычайна была эта смуглая Кора. В течение почти всей ночи я смог добиться от нее не более полдюжины односложных слов.

На мое несчастье, на следующий день мне довелось прочесть «Фантастические рассказы». На мое несчастье — говорю я и потому, что ни одно существо в поднебесном мире не могло бы воплотить столь совершенно этот тип фантастической красоты и дух немецкой поэзии, нежели зеленоглазая Кора в полупрозрачном корсаже.

Чудесная поэзия Гофмана уже начала проникать в наш город. Отцы и матери семейств находили этот жанр отвратительным, а стиль — безвкусным. Нотариусы и адвокатские жены повсеместно объявили смертельную войну и неправдоподобности характеров и романтичности положений. Кантональный мировой судья обычно любил прогуливаться меж столиков в читальном зале и объявлять молодым людям, которых эта странная и разрушительная поэзия сбила с толку, что, мол, лишь действительное прекрасно, и все в таком роде. Мне припоминается, как некий лицейский лоботряс (а дело было на каникулах) ответил мировому судье, сверля его взглядом: «Скажите, милостивый государь, не правда ли, эта огромная бородавка у вас на носу — фальшивая?»

Невзирая на родительские упреки, невзирая на анафемы принципала и преподавателей шестого класса, значительная часть молодых людей уже была отравлена этим смертельным ядом. Появилось несколько табачных торговцев, которые подлаживались под тип Крейслера, а некоторые сверхштатные служащие регистратуры готовы были чуть ли не падать в обморок при первых звуках волынки или девичьей песни.

Что же касается меня, могу признаться и объявить: я окончательно потерял голову. Кора воплощала все опьяняющие мечты, которые внушил мне поэт, и мне правилось наделять ее сказочной, нематериальной сущностью, которая, казалось, ради нее и была задумана. Вот этим был я счастлив. Разговаривать с Корой мне больше не довелось; не было у меня и никакого титула, который помог бы мне приблизиться к ней. Моя любовь нигде не встречала поощрения, его я даже не искал. Я только оставил прежнюю квартиру у нотариуса и снял жалкую комнатушку напротив дома ее отца. Окно свое я закрыл плотной занавеской, в которой искусно проделал просветы. Там я проводил в полном упоении все свободное от службы время.

Улица была пустынной и тихой. Кора сидела у окна нижнего этажа и что-то читала. Читала она, само собой разумеется, с утра до вечера. Потом она клала книгу около вазы с желтофиолями, которая красовалась на окне. Склонив голову на руку, так что ее чудесные локоны небрежно сплетались с золотыми и пурпурными цветами, и устремив вниз неподвижный взгляд, как бы проникая им сквозь мостовую, дабы разглядеть за толщей этой грубой почвы тайны могил и тайны возрождения животворных соков земли, она, казалось, способствовала появлению на свет феи роз и побуждала зачаток гения, спрятанный в пестике тюльпана, раскрыть свои золотые крылья.

А я смотрел на нее и был счастлив. Я остерегался показываться ей на глаза, ибо при малейшем движении занавески, при малейшем стуке моего окна она исчезала, как сновидение. Она расплывалась серебристой дымкой в глубине лавки, а я замирал недвижно, сдерживая дыхание, умеряя биение сердца, а иногда в молчании, коленопреклоненный, оплакивал свою фею, обращая к ней пылкие порывы души, чтобы их услыхала и отозвалась на них ее магическая сущность. Иногда мне представлялось, как наши души, ее и моя, летают в потоке золотистой пыли, которую озарили лучи полуденного солнца, пронзая тесную и тоскливую глубь узкой улочки. Иногда мне представлялось, как из ее взора, чистого, словно ручеек, бегущий среди мхов, исходит пылающая стрела, увлекая меня к ее сердцу.

Целыми днями я оставался у этого окна, сбитый с толку, растерянный, смешной, но зато восторженный, но зато влюбленный, но зато юный, но зато переполненный поэтическим чувством и никого не посвящающий в тайну своих мыслей, не стесняющий себя в своих порывах опасениями проявить дурной вкус и лишь господа бога поставивший судьей и доверенным своих грез, своего экстаза.

Когда же день близился к концу, когда бледная Кора захлопывала свое окно и задергивала занавеску, я раскрывал свои любимые книги и опять встречал ее то в Альпах с Манфредом, то у профессора Спалланцани с Натанаэлем, то в небесах с Обероном.

Но увы! Это счастье оказалось недолгим. До тех пор пока никто не открыл красоту Коры, я наслаждался ею один. Но романтизм, постепенно захватывая, как поветрие, молодых людей нашего города, озарил своим волшебным лучом и эту провинциалку.

Как-то утром некий дерзкий бакалавр проходил мимо окон ее дома, и ему пришло в голову сравнить Кору с Анной Гейерштейн, дочерью туманов. Эти слова имели успех, их повторили на балу. Одержимые обратили внимание на исполненный неги танец Коры. Какой-то другой светоч общества сравнил ее с королевой Маб.

А затем уже каждый, стремясь блеснуть своей эрудицией, одаривал Кору новым эпитетом или новой метафорой, и бедная девушка, сама того не ведая, оказалась просто раздавленной этим градом сравнений. Оскверняя мой кумир восхвалениями, они ее окружили, довели до изнеможения своим вниманием и мадригалами, заставили танцевать, пока не погас последний кенкет, и вернули ее мне под утро, вконец утомленную их остроумием, измученную их болтовней, поблекшую от их восхищения. Но окончательно разбито было мое сердце в тот день, когда в ее окне возникла круглая ухмыляющаяся физиономия пухлого аптекарского ученика рядом с тонким греческим профилем моей сильфиды.

В течение многих дней и вечеров я пробовал, скрываемый занавеской, бороться с чарами, которые навел мой ненавистный соперник на семейство бакалейщика. Но напрасно взывал я к любви, к дьяволу, ко всем святым, ибо не мог уничтожить вредоносного влияния этих чар. Ему не надоедало возвращаться сюда каждый день, появляться в окне рядом с Корой, разговаривать с нею. Что он, несчастный, осмеливался говорить ей? Непроницаемое лицо Коры не выдавало ничего. Казалось, она выслушивала его рассуждения, не вникая в них. Однажды по еле уловимому движению ее губ я догадался, что она ответила холодно и резко, как она часто имела обыкновение говорить, а затем этот разговор замер.

Натянуто и скучно держалась эта пара, словно каждый томился в безмолвной зевоте. Кора печально взглянула на закрытую книгу, лежавшую на окне, читать которую ей мешало присутствие ее обожателя. Затем она облокотилась о вазу с желтофиолями и, подперев подбородок ладонью, принялась рассматривать собеседника холодным, неподвижным взглядом, как бы пытаясь исследовать грубые нити его душев