Корабельная слободка — страница 16 из 78

Нахимов успел пожать Успенскому руку и обнять его на прощанье.

— Не засиживайтесь в столице, Порфирий Андреевич, — сказал Нахимов, провожая Успенского до кареты. — Люди нужны будут в Севастополе, много людей, уйма людей…

Гитара за палисадником смолкла. Успенский втиснулся в карету и забился там в угол между окошком и толстым купцом в суконной поддевке. В окошко Успенскому хорошо был виден весь почтовый двор с мужиками у канавы, с ямщиками у конюшен и с напоминавшей пион женой почтмейстера Кирой Павловной у раскрытого окна почтмейстерской квартиры. Сам почтмейстер стоял на крыльце, держа в руке медный рожок. Успенский успел заметить, как с уст у почтмейстера вдруг сбежала умильная улыбка, лицо у него налилось кровью…

— Тро-гай! — закричал он благим матом и рванул рожок кверху.

С натуги глаза у почтмейстера едва не вываливались из орбит. А он все выводил и выводил на своем рожке кудрявые рулады сигнала к отправлению.

Кучер щелкнул бичом и, заложив два пальца в рот, свистнул так страшно, как в былине Соловей-разбойник. Вся четверка рванулась. Забрякал, заскрипел, заскрежетал «идол» и покатился прочь со двора в густом облаке пыли. Она заслонила от Успенского все — и мужиков, и почтмейстера, и Нахимова, который отошел в сторону и, сняв фуражку, вытирал белоснежным платком коричневый от загара лоб.

Почтмейстер до того изнемог от своих рулад на рожке и от всей церемонии отправления «идола», что оставил Павла Степановича в покое. Но Нахимов теперь сам направился к нему.

— Вот вы сказали-с, — обратился к нему Павел Степанович, — корреспонденция залеживается, в людях у вас убыль. Не угодно ли, могу рекомендовать: грамотен, не пьяница, отличный почтарь будет. Однорукий, зато ногами крепок. Почтарю не столь руки, сколько ноги требуются.

— Явите милость, ваше превосходительство, — прохрипел почтмейстер, весь мокрый от пота. — Премного заботой вашей тронут.

— Пошлите за ним хоть сейчас. Елисей Белянкин в Корабельной слободке. Отставной комендор. Герой Синопа.

— Синопа, господи! — смог только вымолвить почтмейстер и затем совершенно потерял дар речи. — Ча… ча… — лепетал он, сложив руки, как на молитве. — Ча… ча…

— Час? — спросил Нахимов и достал из кармана свои золотые часы. — Уже половина седьмого, Николай Григорьевич.

Почтмейстер отрицательно качнул головой.

— Ча… ча… — стал он снова лепетать и наконец выговорил — чайку чашечку, окажите честь, ваше превосходительство… Киранька!

В окне снова появилась Кира Павловна. Она успела переодеться, была вся в красном и стала уже совсем как большой распустившийся пион.

— Благодарствуйте, Николай Григорьевич, — молвил Нахимов, щелкнув каблуком о каблук. — Уже откушал. Дела-с. Никак невозможно. В другой раз как-нибудь.

Он поднял голову, козырнул Кире Павловне и пошел за ворота, где его поджидала пролетка с матросом на козлах.

Между тем «идол» катился по малолюдным улицам города, обсаженным белыми акациями. Купец, сидевший рядом с Успенским, крестился на каждую церковь. Сняв картуз, он даже перекрестился на семафор оптического телеграфа, который распластался на вышке морской библиотеки.

Успенскому в окошко видны были вся бухта с мачтами кораблей и белые береговые батареи. В синем небе плыла с Корабельной слободки на Городскую сторону целая флотилия мелких облачков.

Дорога зарослями кизила пошла вниз, к Черной речке. Там была плотина, и отсюда, с плотины этой, начинался почтовый тракт на Симферополь. На плотине кучер остановил лошадей, слез с козел и отвязал язычок у колокольчика на дышле. И когда снова покатился на огромных колесах своих «идол», то пошло теперь тускло дилинькать по бесконечному почтовому тракту день и ночь, день и ночь: «Динь-динь, дини-дини… Динь-динь, дини-дини…»

До Дуванки, где меняли лошадей, было еще далеко. Лекарь Успенский еще наслушается звяканья колокольчика, и дребезжания «идола», и хлопанья бича, и храпа своего соседа, который спал, откинув голову и раскрыв рот.

За Черной речкой пошли по обеим сторонам дороги заросли дрока и сады. Успенский смотрел в окошко на фруктовые деревья, перехлестнувшие свой белый цвет через низенькую нескончаемую каменную ограду. Когда подъезжали к Дуванке, кучер зажег на крыше «идола» большой дымный факел, и лошади перешли с рыси на тяжелый шаг.

Но Успенский не заметил этого. Он успел устать от толчков на ухабах, от визга и скрежета «идола», от мерного храпа своего соседа. Успенский и сам закрыл глаза, но его стала донимать мошкара, пробравшаяся в карету и сквозь закрытое окошко. Лекарь не спал; в голове у него вертелось одно и то же, одно и то же:

«России нужная железные дороги. России не нужно крепостного права. России нужен свободный труд. России нужна свобода».

XVПисьмо из Одессы

Через неделю на улицах Севастополя появился новый почтарь.

Елисей Белянкин был обряжен в суконный сюртук с погонами на плечах и с бляхой на груди. На боку у Елисея висела сабля; на голове была кожаная каска с накладным двуглавым орлом; а через плечо была надета порыжелая сума, тоже кожаная. Матросу, привыкшему к вольным движениям на корабельной палубе в открытом море, было на первых порах не совсем ловко в этом несколько странном облачении. Но скоро все обошлось; Елисей вошел во вкус новой должности, а севастопольцы полюбили своего бравого, хотя и однорукого, почтаря.

Перед Елисеем Белянкиным стал теперь открываться новый мир. Мало что ведомо было раньше комендору на корабле «Императрица Мария». Он хорошо знал все, что относилось до «Никитишны»: все эти банники, пыжовники, рычаги… Но все это были неодушевленные предметы. Впрочем, неодушевленным предметом была и сама «Никитишна», хотя она носила человеческое имя и Елисей разговаривал с нею, как с живою. Но если правду сказать, то ведь разговаривал один Елисей. Он задавал вопросы «Никитишне» и сам же за нее отвечал. Он иногда покрикивал на «Никитишну», но та даже не огрызалась. «Здорова?» — спрашивал Елисей «Никитишну». «Никитишна», конечно, ни гу-гу, и Елисею приходилось самому за нее откликаться: «Здорова». Вот и весь разговор.

И были на всем белом свете только две позиции, с которых Елисей мог смотреть на широкий мир. Жизнь Елисея Белянкина была словно наглухо привинчена к его батарее на верхней палубе и к его хатенке в Корабельной слободке. Но с верхней палубы на «Императрице Марии» видны были только волны да дым; а из окошка хатенки в Корабельной слободке — лишь пыльная улица и на улице коза Гашка. И точно так же неширок был кругозор у приятелей Елисея: у Тимофея Пищенки, у покойного Федора Карнаухова, у ослепшего Антона Майстренкова, у Тимохи Дубового, хотя Тимоха плавал и по Каспийскому морю и видел, может быть, такое, чего Елисею видеть не довелось.

А теперь все вдруг изменилось, как по щучьему велению. Не было в Севастополе такого дома, в который не заходил бы Елисей. Квартира адмирала Корнилова на Городской стороне поражала Елисея нарядностью и богатством. Но не меньше дивился Елисей, попадая к Нахимову, в его домик на Екатерининской улице, скупо, даже бедновато обставленный только самым необходимым, что нужно одинокому человеку.

У генеральши Неплюевой в Тюремном переулке Елисею открывал калитку замызганный слуга в рваных опорках почти без подошв; а сама генеральша лежала на террасе, окруженная десятком мордастых мопсов, жирных и злющих, в серебряных ошейниках. Крепостные девки, нечесаные и в затрапезных сарафанах, были приставлены ко всей этой собачне кормить мопсов гурьевской кашей серебряными ложками из серебряных лоханок.

А вот в Корабельной слободке, у старика Позднякова — две внучки-сиротки, и хатенка у него прохудилась, стала совсем как решето. И пособить некому и нечем. А у Лизаветы Фроловой и двух копеек не нашлось, чтобы уплатить за доставку письма по почте, которое пришло от свекра, откуда-то из затерянной деревни Вологодской губернии.

К дедушке Перепетую Елисей заходил каждый день: то с письмом из Одессы от одного либо от другого сына, то с газетой «Русский инвалид». Дедушка предлагал почтарю отдохнуть у него под шелковицей и потчевал Елисея нюхательным табаком. Но, как обычно матросы, Елисей был курильщик и табаку не нюхал.

— Всюду ты теперь гость желанный, — говорил Елисею дедушка, — а должность твоя, что ни говори, каторжанская. Легкое ли дело — с утра до ночи на ногах! Налью-ка я тебе бузы в кружку. Дашенька, нацеди нам бузы холодненькой.

Даша спускалась в погреб, где в бочке томилась и бродила пшенная буза. В погребе было темно и прохладно. Даша не боялась темноты. Но в темном погребе ей вспоминался отец. Матросы с фрегата «Кагул» рассказали Даше, как в Синопском бою зашибло Дашиного батю мачтой насмерть и он упал, чтобы уже больше не встать никогда. Зашили тогда батеньку в парусину и, привязав к ногам чугунное ядро, спустили с «Кагула» в море. И осталась Даша круглой сиротой.

Из отверстия в бочке буза бежала в ковшик. Даша, наклонившись, следила, как наполняется он светлокоричневой пеной. И случалось, что крупная слеза, покатившись из Дашиных глаз, попадала в ковшик вместе с бузой.

От бузы Елисей не отказывался. И пока он, сидя на лавочке под шелковицей, освежался игристым напитком, дедушка, вздев на нос очки, пробегал страницу газеты либо полученное письмо.

Последнее письмо, доставленное дедушке Елисеем Белянкиным, было запечатано в серый конверт с красным почтовым штемпелем. Елисей уже знал, что если на конверте красный штемпель, то, значит, весит письмо целых три лота[27]. Значит, много чего написано в таком письме, будет что почитать.

Дедушка Перепетуй, хотя сразу узнал почерк старшего сына Михаила, сначала тоже удивился красному штемпелю на конверте и почти восьми мелко исписанным страницам плотной бумаги. За очками далеко ходить не надо было: они были тут, на столе. И дедушка Перепетуй принялся читать.


«Драгоценный родитель мой, Петр Иринеевич, — писал дедушке Перепетую почтительный и любящий сын. — В первых строках моего письма уведомляю вас, что все мы пребываем в добром здоровье и благополучии, чего и вам на долгие годы желаем. Все мы тут натерпелись страху, а всё от этих англичан, а как все произошло, отпишу вам подробно.