Пока длилась эта жестокая схватка с англичанами, французы обошли наш левый фланг и тоже очутились на левом берегу Альмы. На утесах при устье реки они поставили свои бомбические пушки. И долина Альмы обагрилась русской кровью.
Раненые ползли прочь, куда только можно. Двое заползли в балку, где пряталась Даша со своим конем. Одному из них распороло живот осколком бомбы. У другого от сабельного удара вся голова была в крови и нестерпимо ныло плечо, по которому проехала артиллерийская повозка.
Даша услышала шорох в колючем кустарнике, и стон, и голоса:
— Ох, браточек, печет у меня в нутре, моченьки моей нет… Ох!., ох!..
— Вот те ремешок. Держись, земляк, за конец, а я другой конец тянуть стану. Главное дело, не выпускай ремня из рук, а то собьешься и вовсе пропадешь. Беда… кровь мне очи заливает, и плечо ломит, и в голове, как на колокольне, гудит… Где ж он, этот лазарет? Говорили — ползи на балку. На какую балку? Много тут балок. Там увидишь, говорят. Да вот напасть: ничего я тут не вижу.
Даша решила, что ее время пришло. Она вскочила на ноги и бросилась в кусты на голоса и стоны.
— Браточки мои! — закричала она, когда разглядела двух окровавленных солдат, барахтавшихся в кустарнике. — Стойте… сейчас… тут я… Ой, браточки!
Даша заплакала. Колючие ветки били ее по лицу, а она лезла вперед, не обращая внимания ни на что. Солдаты, услышав ее голос, остановились.
— Кто ты есть? — строго спросил ее солдат с окровавленной головой.
— Это я! — крикнула Даша, не зная, как ответить ему на его вопрос. — Сейчас… За меня, браточки, держитесь. Так… Поползли. Друг за дружку держись… Правей возьми…
И Даша поползла с обоими солдатами к роднику на дне балки, где кончался кустарник и немного поодаль рос большой дуб. Здесь, под дубом этим, лежал ее заветный узел, а дальше ходил в кустах спутанным ее трофейный конь.
Девушка уложила обоих солдат под дубом. Солдат с развороченным животом еле дышал. Он совсем ослабел, лицо у него стало восковым, а глаза — большими и мутными. Он не стонал больше, а молча глядел на Дашу, которая бросилась к своему узлу.
Даша мигом развязала его. В узле были чистые холстинки, мелко нащипанное полотняное тряпье, железные ножницы, деревянный ковш. Даша зачерпнула ковшом воды из родника, расстегнула у раненого в живот солдата его черный, залитый кровью мундир и ножницами разрезала рубаху. Она отшатнулась было, когда увидела у солдата на месте живота что-то яркокрасное, спутанное, кровоточащее. Но, подавив в себе страх, сразу же принялась за дело.
Осторожно, чуть касаясь, обмыла она солдату родниковой водой его страшную рану. Потом сложила, как умела, разорванные куски мускулов и кожи, наложила на живот холстинку, а на холстинку — мягкого нащипленного тряпья и туго обвязала бинтами, заготовленными еще дома, в Корабельной слободке.
Солдат, видимо, уже не чувствовал боли. Он не говорил, не стонал, не благодарил… Даша намочила в холодной воде тряпку и положила ему на лоб. И после этого принялась за его товарища.
Вся охваченная своим делом, ради которого она примчалась сюда из Севастополя, Даша не заметила, как в балку к ней стали тянуться еще раненые. Одни шли сами, других несли товарищи. А там, за балкой, клокотала в это время битва. Сам главнокомандующий французского экспедиционного корпуса, козлобородый маршал Франции Жак Леруа де Сент-Арно пожелал непосредственно руководить сражением. И его, хилого, смертельно больного, посадили на лошадь. Два адъютанта тянулись с ним рядом, поддерживая с обеих сторон своего дышавшего на ладан маршала.
Точно балерина, была стройна маленькая арабская лошадь главнокомандующего, белая, как кипень. И свои точеные ноги в красных кожаных манжетах она выбрасывала вперед, словно в цирке. Сент-Арно объезжал поле сражения, поднося дрожащей рукой к глазу выложенную перламутром подзорную трубу. Он видел, как по ту сторону речки взмахнул руками и откинулся в седле русский офицер в каске и густых полковничьих эполетах, командир Владимирского полка. Пронзенный пулей, полковник тут же свалился с лошади. Но маршал Сент-Арно увидел также, как Владимирский полк пошел в атаку один, без командира.
— Воп[35], — сказал Сент-Арно и тряхнул плюмажем[36] на своей шляпе. — Воп, — повторил он и добавил: — Недаром русские солдаты считаются лучшими в мире. Это недаром…
Но то, что он увидел дальше, заставило его быстро протереть стекла своей щегольской подзорной трубы. Сент-Арно смотрел и глазам своим не верил. Русские солдаты — весь Владимирский полк — шли в атаку, не стреляя. Под пулями и картечью врага владимирцы шли со штыками наперевес, шли мерно, не замедляя и не ускоряя шага, шли без музыки и без единого крика…
И на минуту замолкли французские и английские пушки… Французские и английские стрелки опустили штуцера свои вниз, дулом к земле… И только грохот полковых барабанов сотрясал все вокруг: барабаны владимирцев били так нестерпимо гулко, что у маршала Сент-Арно даже нижняя челюсть опала и шляпа с белым плюмажем сползла набок. Судорожно стиснув в руках и маршальский жезл свой и подзорную трубу, Сент-Арно помертвелыми губами шептал беззвучно:
— Bon, bon! Bon, bon!
Это продолжалось всего только минуту, которая, казалось, длилась бесконечно. Первым опомнился английский главнокомандующий однорукий лорд Раглан. Он помчался вдоль правого берега Альмы.
— Да остановите же вы эту лавину! — крикнул он, бросив повод и взмахнув стеком. — Вперед, солдаты! Вперед за королеву!
И английские батареи в две минуты перетянулись вброд на русский берег Альмы и окатили владимирцев новыми струями огня.
Тогда, словно по команде, смолкли барабаны; только тут у владимирцев вырвалось оглушительное «ура», и они рванулись в штыки. Англичане бежали, и владимирцы разили их в спину из своих гладкоствольных ружей. А маршал Сент-Арно, едва держась в седле, все повторял:
— Bien! C’est tres bien![37] Если бы к нашим штуцерам и полевым пушкам да таких солдат, как эти русские дьяволы, мы бы завершили кампанию в одну неделю.
Но владимирцы дрались в одиночестве: никто не поддержал их героической атаки, и они тщетно ждали подкрепления. Они стали десятками валиться под разрывными пулями из английских штуцеров и ползли прочь, попадая в балку, где управлялась одна Даша.
Даша в балке у себя уже обмыла лицо и другому солдату, раненному в голову сабельным ударом. Лицо этого солдата показалось Даше знакомым. А солдат только ахнул, когда Даша промыла ему глаза, залитые соленой, едкой, липкой кровью.
— Дёмка!.. Ах, ты!.. Ну, ты!.. — вскрикивал солдат, разводя руками и хлопая себя по штанам, выпачканным землей и дегтем. — Да что же это, Дёмушка!.. Да как же это я, дурак!..
И Даша узнала наконец в солдате вчерашнего ездового из обоза с зарядными ящиками. Она улыбнулась, но к ней уже тащился новый раненый. Опираясь о ружье, он на одной ноге подскакивал к Даше сверчком. Другая нога только волочилась за ним, как прицепленная. Она была обута у него в рваный сапог, словно налитый кровью, которая струилась поверх рыжего голенища.
— Полно, полно! — сказала Даша ездовому. — Поди-ка лучше набери мне водицы в ковшик.
Солдат встал и с забинтованной головой поплелся к ручью.
— Ай да Дёмка! — твердил он, поднося Даше воду. — Ну и Дёмка! Дурак я, дурак!
И он стал сновать с ковшиком к ручью и обратно и, несмотря на боль в плече, подносить к Даше тяжелораненых и помогать ей раздевать их, обмывать и бинтовать. И каждому рассказывал, что вот-де какой случай, расчудесный матросик объявился, Дёмкой зовут; и как вот он сам, старый солдат, ездовой из артиллерийского обоза, принял вчера Дёмку за переодетую девку.
— Дурак я, дурак! — продолжал он корить самого себя. — Фершала за девку принял. А есть это замечательный фершал морской, матрос Дёмка, Демид то-есть. А еще Демиду кнутом грозился…
Из уважения к Даше он называл ее уже не Дёмкой, а Демидом. И около Демида этого стоял теперь на земле не один ковшик с водой, а целый десяток солдатских манерок полон был свежей воды. И солдат не знал, чем бы еще помочь, чем еще угодить Демиду. Своего товарища, раненного в живот, он осторожно поднял на руки и отнес подальше, в спокойное место, где слышно было, как бормочет говорливый ручеек, вытекая из родника. Ездовой положил распростертому на земле солдату свеженамоченную тряпку на лоб и принялся и ему рассказывать, как это он, ездовой из обоза, вчера так опростоволосился при встрече с матросиком этим, с Дёмкой.
— Кликни мне его, Дёмку, — сказал смертельно бледный солдат еле слышно, пытаясь потрогать рукою свой туго забинтованный живот. — Кончаюсь я, браточек… Смертушка моя близко… Фершала Дёмку мне… В последний раз, браточек…
Ездовой бросился за Дашей. Даша оставила у него на руках донского казака с челюстью, перешибленной английской пикой, и побежала к роднику. Она наклонилась над умирающим солдатом, сняла наползшую ему на глаза мокрую тряпку и потрогала холодеющий лоб.
— Дёмушка! — сказал солдат заплетающимся языком. — Там… у меня… под коленом кошель привязан. Отвяжи, Дёмушка… возьми… Два рублишка серебряных в кошеле… вся казна моя.
Солдат передохнул; говорить ему, видимо, становилось все труднее.
— Дёмушка… Дёмушка… — хрипел он, то и дело останавливаясь. — Один рублик — тебе за твою ласку… Возьми, Дёмушка… не обидь. А другой пошли… написано там… записка в кошеле… матери… старуха она… написано… Устинья… Колядникова Устинья… Дёмушка… Вятской губернии… деревня… деревня… Дёмуш…
И солдат не договорил.
Молча, глотая слезы, закрыла Даша глаза умершему. Потом, исполняя его последнюю волю, нащупала у него на правой ноге привязанный под коленом кошель. Она надрезала складным ножом штанину под коленом у лежавшего недвижимо солдата, отвязала кошель и сунула к себе за пазуху. А мокрую тряпку, которую еще раньше сняла у солдата с головы, она сполоснула в ручейке, выжала, развернула и закрыла покойнику лицо.