Корабельная слободка — страница 33 из 78

Солнце было еще низко, и длинные тени тянулись через весь базар. На работу было рано, а Елисей почти валился с ног. Домой он все же не пошел, решив до прихода симферопольской почты вздремнуть где-нибудь на сеновале в углу почтового двора. И, лежа на ворохе душистого сена, Елисей думал:

«Москва горела… Когда горела? При французе горела, в двенадцатом году, когда в Москву Наполеон приходил. Помнится, Павел Степанович на «Императрице Марии» рассказывал матросам, как пришел француз и привел с собой Двадцать народов — «двунадесять язык»; и Москва тогда сгорела, а русское царство устояло; и пуще прежнего пошла слава и сила русская».

Елисей уже почти засыпал, когда услышал за стеной, выходившей на Почтовую улицу, мерные удары о землю доброй тысячи солдатских ног. Голос запевалы был тонок и пронзителен, как звук корабельного горна:


От прадедовской науки,

От прапрадедов своих

Не отстали наши внуки —

То же сердце бьется в них.


И весь хор песельников залился вместе с запевалой:


И двадцать шло на нас народов,

Но Русь управилась с гостьми;

Их кровь замыла след походов,

Поля белелись их костьми.


Елисей почувствовал, что после всей этой сумбурной ночи в голове у него снова порядок.

— А был бы здоров наш батька Нахимов! — сказал Елисей, зарываясь в сено.

Угретый под раскаленными черепицами, Елисей заснул крепким сном без страхов и сновидений.

XXVНа походе

В ночь на 12 сентября в Корабельной слободке никто не ложился. Люди стояли у ворот и молча смотрели на войска, которые снова покидали Севастополь.

Солдаты шагали в темноте к Инкерманскому мосту, и никто из них не знал, куда их ведут и зачем они уходят из Севастополя. С часу на час можно было ждать нападения англо-французов на Северную сторону. Но Меншиков, уводил прочь свою армию, которая едва передохнула после отступления с Альмы.

Ночь была беззвездна и темна. Дедушка Перепетуй сидел на лавочке у ворот своего дома и кутался в пальтецо. На голове у дедушки был его стеганый картуз, а уши, чтобы не простудиться ночью, старик заткнул двумя комочками корабельной пакли.

Пылила дорога, проходившая мимо дедушкиного домика. Солдаты не держали шага, а шли как придется. Полк тянулся за полком: Тарутинский полк, и Московский, и Бородинский, и остатки славного Владимирского полка. Мелкой рысью прошли полки гусарские и полки казачьи. И раскатилась артиллерия, и потащились обозы… Армия шла без музыки, без барабанов, без лихих песен солдатских с бубнами и плясунами. Армия покидала Севастополь словно крадучись. Солдатам запрещено было курить, запрещено было даже разговаривать.

Когда мимо дедушки, который продолжал сидеть у себя на лавочке, проходила кавалерия, от гусарского эскадрона вдруг отделился всадник в солдатской шинели. Он соскользнул с седла, которое совсем сползло у лошади набок. Потом подвел коня к воротам, подле которых сидел в своем пальтеце дедушка, и принялся поправлять на лошади седло. Гусару, видимо, хотелось перекинуться с кем-нибудь словом, и он, наклонившись, молвил шопотом:

— Ну, теперь, дед, пиши пропало. Завтрашний день крышка Севастополю.

— Что ты! — замахал руками дедушка. — Как можно такое? Поимей совесть.

— Эх, старик, — вздохнул гусар, — у солдата только и есть, что совесть. А кроме совести — ничего: ни портянки на обувку, ни табаку на понюшку. А ты мне — «поимей совесть»! Ты у кого повыше совесть спрашивай.

Дедушка, услышав, что у гусара даже табаку на понюшку не стало, засуетился, пошел хлопать себя по карманам, искать там свою табакерку…

«Пусть, — решил дедушка, — служивый понюхает табачку, да и на дорогу еще прихватит».

Но тут гусар возьми да и брякни:

— Продали Севастополь, и больше никаких.

Дедушка так и присел:

— Как — продали? Кто продал?

— Изменщиков продал, вот кто! — ответил гусар. — Светлейший этот. Его теперь так и кличут: Изменщиков. Вот видишь как…

— А… а… — лепетал дедушка, — а зачем же ему продавать? У него денег и без того полны закрома.

— Гм… чудной ты, дед. Дала английская королева сорок бочек золота, вот и продал. Ненасытные они. И всё им мало, и всё им мало, этим светлейшим! Ты рассуди, старик: зачем же он снял всю армию с места? Куда нас гонят, и где нам будет бивак? Но только вот что скажу я тебе: неприятель тут, рядом, только руку протяни. Идет, как и мы, крадучись, огней не зажигает… Мы по одной дороге — на север; а он по другой рядышком, да только на юг. Мы из Севастополя, а он в Севастополь. На, бери его, Севастополь-город! Сделай милость, пожалуйста, можешь взять теперь голыми руками. А ты говоришь — у него, мол, закрома, у светлейшего. Мало ли что!

— А мо… а моряки? — пробовал было возразить дедушка. — Флотские экипажи все в Севастополе остались. Костьми лягут, а не допустят. Не допустят! — повысил он голос. И вдруг так вспылил, что стал кричать на гусара: — Это вас, крупу солдатскую, отсюда выметают! Катитесь к чорту под копыто! А моряки… а моряки… — он стал задыхаться — черноморский флот… Да знаешь ли ты, прелая портянка, что такое черноморский флот?

— Глупый ты старик, — сказал гусар, пробуя, крепко ли теперь прилажено седло. — Говорят тебе, продали. Голыми руками возьмут.

Дедушка затрясся весь, но гусар вскочил в седло и скрылся в темноте.

Все же прав был дедушка Петр Иринеич. Меншиков, конечно, никому Севастополя не продавал. Но светлейший князь ни с кем не делился своими планами; он был надменен с простыми людьми; он даже не здоровался с солдатами. И народ недаром не любил его.

Командующий Крымской армией не верил в то, что простые люди — русские солдаты и матросы — способны жизнь отдать за Севастополь. И боялся, что англо-французы отрежут его в Севастополе от остальной России. Потому-то он решился вывести свою армию из Севастополя и повел ее в Бахчисарай.

Ночью в голой степи светлейшему доложили, что казачьим разъездом только что захвачена толпа татар. Татары гнали степью стадо баранов. Шли татары без дороги. Похоже, что богатый мурзак[43] снялся всей усадьбой, чтобы этой же ночью передаться неприятелю.

— Как прикажете, ваша светлость, поступить? — наклонился с седла к коляске Меншикова лейтенант Стеценко.

— Есть среди татар владеющие русским языком? — спросил Меншиков.

После отступления с Альмы Меншиков почти перестал картавить. Даже походка у него стала иной, да и шинель он сменил: вместо прежней долгополой гвардейской он носил теперь коротковатое черное пальто морского образца.

Меншиков повторил свой вопрос:

— Кто-нибудь из них говорит или хотя бы понимает по-русски?

— Понимают многие, ваша светлость, — ответил Стеценко: — в Севастополе бывали, а один даже хвастал, что ходил в Москву, табуны туда гонял.

— Передать им, чтобы плова не варили, огней не зажигали; пусть подкрепятся чем есть. Передать еще, что повесят их утром.

— Осмелюсь доложить, ваша светлость: среди татар есть дряхлые старики, женщины есть, дети… — Голос у Стеценки дрогнул: — Ваша светлость…

— Передайте, лейтенант, что утром будут повешены все, в том числе женщины, дети и старики. Лично передайте.

— Есть, ваша светлость!

Приложив два пальца к козырьку фуражки, Стеценко отъехал в сторону.

— И возвращайтесь немедля сюда, лейтенант, — бросил ему вдогонку Меншиков.

— Есть, ваша светлость! — ответил Стеценко уже невидимо откуда.

— Неужто поверил, что стану я их вешать? — пробормотал Меншиков, уткнув нос в поднятый воротник пальто. — Эка недогадлив мой ординарец!

И приказал свернуть с дороги, стать в степи.

Светлейшего сильно тряхнуло в канаве. В степи подле кизилового куста коляска остановилась. Конвой спешился. Вскоре около коляски снова мелькнул силуэт Стеценки.

— Ваше распоряжение выполнено, ваша светлость, — доложил Стеценко.

— Отлично, лейтенант. А теперь не угодно ли вам размять ноги.

Меншиков вышел из коляски. Поверх короткого пальто на командующем был грубый плащ из простой парусины.

— Свежо, лейтенант, — сказал он своему ординарцу. — Вы рискуете схватить насморк и будете потом чихать в самых неподобающих случаях. Нет ли у вас такого же плаща?

— Не извольте беспокоиться, ваша светлость, — ответил Стеценко. — Я не подвержен простуде.

— Нет, лейтенант, я не могу… — настаивал Меншиков. — Подумайте, что скажет ваша матушка, ваша невеста… У вас есть невеста, лейтенант?

Стеценко молчал. Уж не издевается ли над ним этот злой старик, только что приговоривший к смерти целую кучу ни в чем неповинных ребят?

— Вы молчите, лейтенант… Хе-хе… Конечно же, чорт возьми, у вас есть невеста. И если вы схватите сегодня насморк, то ваша невеста будет бранить меня. Она станет называть меня кащеем и тому подобными милыми именами. И она будет права, эта… ваша… не-вес-та.

Стеценко чувствовал, что в груди у него закипает ярость. Чтобы положить всему этому конец, он буркнул себе в усы:

— У меня нет невесты, ваша светлость.

— Нет невесты? — изумился Меншиков. — Скажите пожалуйста! Лейтенант — и вдруг нет невесты! Гм… И все же, лейтенант, я прошу… я, наконец, приказываю: накиньте плащ.

Было темно, и лейтенант Стеценко мог позволить себе в недоумении пожать плечами. Он достал из седельной сумы парусиновый плащ и накинул его на себя.

— Смотрите, лейтенант, — не унимался Меншиков: — все небо в облаках. Я думаю, начинает уже накрапывать.

Стеценко поднял лицо кверху, но ни малейших признаков дождя не заметил.

— Так вот, лейтенант, — закончил Меншиков: — поднимем капюшоны. И не возражайте… Дождь, видите?

Лейтенант Стеценко ничего не видел, кроме конусообразной фигуры командующего в парусиновом плаще с капюшоном, поднятым поверх адмиральской фуражки. Но Стеценко больше плечами не пожимал. Он поднял капюшон и решил ждать, что будет дальше.