Корабельная слободка — страница 37 из 78

о на себе и сразу опять застегнул.

— Плохо, Петр Ананьев, — продолжал Христофор. — Старуха в Балаклаве осталась. А я последней пулькой стрельнул и сюда прибежал.

Тут только дедушка заметил, что в руках у Христофора ружье. Вглядевшись, дедушка увидел также, что шаровары у Христофора изодраны, куртка в грязи, а голова ничем не покрыта.

Дедушка снова сел. Его охватил озноб; губы у него дрожали.

— Значит… значит… — лепетал он. — Было сражение, значит? А Стаматин Елизар Николаич, где же он?

— Не скажу тебе, Петр Ананьев, где капитан, — ответил Христофор. — Если не убили, то, может быть, путается где-нибудь за Балаклавой. На Байдары, может, подался или в Севастополь идет. Но только не пройдет капитан, нет. Нога у него, рука, знаешь… Крутит, вертит, широко идет. Нет, пропал капитан.

Капитана Стаматина дедушка знал давно. И дружба была у них, и водили они между собой хлеб-соль. Как Елизар Николаич в Севастополь — так к дедушке; а наведается дедушка когда в Балаклаву, то уж непременно закусит и чаю напьется у Елизара Николаича под каштаном.

Дедушка почувствовал, что вовсе озяб, хотя ночь была теплая. Он съежился в своем пальтеце и стал совсем маленький.

— А в штаб… ты заходил? — спросил дедушка, и челюсть у него дрожала, и зуб на зуб не попадал. — В штаб… к Корнилову. Тебе надо показание дать, Христофор. Надо в штаб…

— Да, надо, — спохватился Христофор, — совсем забыл. Все шел и шел и про старуху мою думал… Сейчас зайду к сыну, и вместе пойдем, с Кириллом. А то — ночь, дозоры… Прощай, Петр Ананьев.

Но дедушка только головой кивнул.

Ему было холодно и одиноко, и все же он оставался на лавочке. Где-то далеко перелаивались собаки; и ночные сторожа перекликались: «Слу-ша-ай!»; и красноватые звезды горели у дедушки над головой. Вскоре мимо него, направляясь в штаб, прошли с зажженным фонарем Христофор и Кирилл Спилиоти. Они шли быстро и заняты были своим. И не заметили дедушку, как сидел он, словно воробышек, съежившись и скрючившись в своем стареньком пальтеце.

Госпиталь, в котором работалатеперь Даша Александрова, был недалеко, на Павловском мысу, сразу за Корабельной слободкой. И Даша нет-нет, да и забежит к дедушке. Приберет, что-нибудь наскоро приготовит — и опять в госпиталь. Но когда на другой день, часов в одиннадцать утра, она, проходя мимо, заглянула к дедушке, то, к удивлению своему, застала его еще в постели. Дедушка был вялый, сонный и выпил только одну чашечку чаю без ничего.

Пришлось Даше побыть с дедушкой до вечера, поить его кипятком с сухой малиной и развлекать рассказами о том, как ездила она на Альму и как по дороге подкузьмила французского кавалериста. Дедушка очень смеялся, но вдруг словно что-то вспомнил и опять стал печален. Когда стемнело, Даша уложила дедушку и побежала к себе на Павловский мыс.

Так прошло несколько дней.

А 19 сентября утром снова пришла Даша и рассказала дедушке, что Меншиков вернулся в Севастополь и армию с собой привел.

— Что на Северной стороне войска, так это просто страсть! — захлебываясь, рассказывала Даша. — Ты посмотрел бы, дедушка, что делается! Палатки, палатки… Будешь день считать — не сочтешь. И в два дня не сосчитать. Костры горят, в котлах булькает… А казаки сядут в кружок вокруг котла и, как опростают котел, начинают песни играть. Особые у них песни, у казаков, хорошие такие песни…

— Погоди, Дашенька! Ты это… — И видно было, как дедушка оживился. — Песни… это… что песни? Это потом. Так много, говоришь, войска привел? Должно быть, получил подкрепление. Потому и песни играют. И дорога нам теперь не заставлена на Бахчисарай, на Симферополь, на всю большую Россию. Ты знаешь, какая она большая, Россия?

— Наверно, большая, — сказала задумчиво Даша. — Я думаю, с Черное море, не меньше будет.

— Что ты, Даша! — замахал руками дедушка. — «С Черное море»… Тоже сказала. Да она больше Черного моря раз в пятьдесят! Такая это держава. Ты едешь, едешь… Месяц едешь, два едешь, уже и третий месяц на исходе, а ей все еще конца-краю не видно. Хоть на лучшей тройке поезжай, все равно. И песни всюду поют на разные лады — и веселые и протяжные. По пословице: что город, то норов; что деревня, то песня. Ах, большая… большая… ну, просто… — И дедушка не находил слова, чтобы объяснить Даше. — Ну, просто… необозримая, — нашел он наконец нужное слово. — А ты, Дашенька, говоришь — с Черное море.

— Прости, дедушка, — сказала Даша, словно оправдываясь. — Откуда же мне знать такое? Я дальше Евпатории к русской стороне никогда не езживала.

— А теперь поедешь дальше. Далеко поедешь… Надо думать, после войны сразу и поедешь. Уже о тебе в Петербург написано.

— Зачем же это? — спросила, недоумевая, Даша.

— Чтобы знали все народы, — объяснил дедушка.

Но Даша и этого не поняла.

Дедушке хотелось еще рассказать Даше о России, а как об этом расскажешь? О темных лесах, и о светлых реках, и о больших дорогах… Дедушка вспоминает: в деревнях по избам день-деньской жужжат мухи и пахнет ржаным хлебом… А сколько, спрашивает у самого себя дедушка, в России деревень? Сосчитано это? Деревня Мамаевка и село Стожары. И Чернуха деревня, и Чистополье село, и Пески, и Тюлени, и Майдан, и Церковище, и Великая Весь… Каких только нет!

Давно оторвался от родной деревни Петр Иринеич Ананьев, и Севастополь стал ему родиной, а вот к старости потянуло опять хоть разочек выйти за околицу и, как в детстве, снова увидеть туман над овсяным полем и проселок, пропадающий в траве.

Необыкновенный прилив сил почувствовал дедушка после того, как узнал от Даши, что армия вместе со своим командующим вернулась в Севастополь. Дедушка стал опять ходить в сад под шелковицу или же выходил за ворота, выглядывая Елисея Белянкина с письмом или газетой. И завел себе наведываться что ни день на третий бастион, расположенный на Корабельной стороне. На глазах у дедушки и вырос он, с батареями, блиндажами, пороховым погребом и Ребячьим завалом.

Однажды в туманное октябрьское утро дедушка увидел, как матросы волокли по Широкой улице на третий бастион необыкновенных размеров пушку. И каково же было удивление дедушки, когда он заметил потускневшую каску Елисея Белянкина поверх большой толпы матросов, впрягшихся в станок. Елисей повесил свою суму пушке на ствол, перекинул через грудь себе веревочную лямку и шел мерно, в шаг со всеми прочими матросами, и вместе с ними останавливался где-нибудь на горке передохнуть. Мало того: Елисей почему-то оказался даже атаманом всей ватаги, которая волокла пушку.

— Ну, братцы, — сказал он, отдышавшись на остановке, — берись дружно — не будет грузно. Тимоха, Петро, становись! Эх, «Никитишна», почитай год не видались, ан и довелось, голубка, сегодня встретиться. А будем на месте, так уж сядем рядком и поговорим ладком. — Елисей ласково погладил пушку по стволу. Повернувшись, он крикнул: — Ну, взяли, что ль? Рраз!

И матросские башмаки, взбивая пыль облаком, покатили пушку на бастион.

Только поставили пушку, только снял с нее Елисей свою почтарскую суму, как громкое «ура» прокатилось по всему бастиону. Из блиндажей выбежали офицеры. Боцманские дудки залились, как соловьи.

— Пошли все наверх! — кричал боцман Лагутин, обегая батареи. — Стройся!

По узкой тропинке, которая вела на бастион, поднимались цепочкой, один за другим, всадники. Впереди ехал Корнилов, назначенный начальником штаба всех войск, расположенных в городе Севастополе. Лошадь под Корниловым плясала. И в наступившей тишине слышно было, как на груди у него позвякивают наконечники золотых аксельбантов.

Елисей увлекся общим делом и общей суматохой на бастионе. Она ничем не отличалась от того, что происходило и на корабле, когда к нему с берега летел адмиральский вельбот. И Елисей совсем забыл, что он уже не комендор и не матрос. Когда он услышал команду «Пошли все наверх», он сразу бросил суму и выбежал на бастионный плац вместе с Петром Граченковым и Тимохой Дубовым.

У Лагутина глаза полезли на лоб. В строй, где в ниточку вытянулись парусиновые башмаки, матросские куртки, бескозырки одна в одну, затесалось что-то непонятное, в кожаной каске, похожей на арбуз, и с саблей, напоминающей селедку. Боцман Лагутин от неожиданности не сразу узнал бывшего комендора Елисея Белянкина в этом сивоусом почтальоне с пустым рукавом, заткнутым за портупею[45]. А когда разобрался, то даже зубами заскрежетал.

— Га-а! — рявкнул он на Елисея. — Ошалел ты? Прочь пошел!

Елисей посмотрел недоуменно на Лагутина и вдруг понял. И горько стало ему и неловко; и ему самому опять показался странным этот сюртук его с пустым рукавом, и сабля, и каска…

Он вернулся, к «Никитишне» и скрючился подле станка. А Корнилов уже объезжал фронт, и опять «ура» мерными раскатами пошло от батареи к батарее.

Корнилов поднял руку в белой перчатке. «Ура» смолкло.

— Ребята! — сказал Корнилов. — Матросы-черноморцы! Отстоим Севастополь! Станем стеною! Будем драться до последнего! Да нам и некуда отступать. Тут у нас — море, там — неприятель. Князь Меншиков обманул неприятеля, обошел его. Если неприятель нас атакует, то наша армия ударит на него с тыла. Помни же, матрос: не верь отбою! Пусть музыканты забудут играть отбой. Изменник — кто протрубит отступление! И если я сам прикажу отступать, коли и меня! Я давно знаю вас за молодцов, а с молодцами говорить долго нечего.

— Ура-а! — кричали матросы. — Грудью станем… умрем… не отступим…

Музыка заиграла Черноморский марш. Корнилов поскакал вдоль фронта улыбаясь, с двумя пальцами правой руки, поднесенными к треугольной шляпе. Под непрекращавшееся «ура» начальник штаба всех войск, расположенных в Севастополе, стал спускаться с бастиона.

День был пасмурный. Утренний туман рассеялся, а солнце не показывалось. Сигнальщик на бастионе все утро смотрел в подзорную трубу, но ничего на супротивной стороне не видел, кроме смутно белевших палаток и мертвых траншей. Когда на бастион приехал Корнилов, сигнальщик вместе со всеми кричал «ура» и смотрел на Корнилова, повернувшись к неприятелю спиной. Но Корнилов уехал с бастиона, и все утихло. Тогда сигнальщик вдруг вспомнил про трубу, которая была у него в руках, и снова навел ее на английские траншеи. И увидел…