— Это что за птица? — спросил Успенский, кивнув на человечка с красным носом.
— Аллах его знает, — пожал плечами ротмистр. — С армиями у них в Балаклаву и в Камыш набралось всякой твари по паре: торговцы, ювелиры, актеры, газетчики, парикмахеры… Летала, видно, птичка на передней линии, вот и попалась в сети. Придется теперь заморскому чижику русской каши отведать.
Человечек с красным носом выступил вперед, обдернул на себе сюртучишко и выпятил грудь.
— Русски каша! — сказал он и поморщился. — Английски человек… э-э-э… английски человек не кушай русски каша. Бифстык кушай английски человек, ростбиф кушай английски человек…
В толпе, окружившей пленных, захохотали.
— А щи станешь трескать? — спросила Анисья, стоявшая подле, рядом с Яшкой. — Я бы те плеснула в чашку горяченьких.
— Шши трескать? — спросил красноносый и недоуменно пожал плечами. — А-а! — воскликнул он, догадавшись, о чем шла речь. — Зуп! Зуп-шши! — И он отрицательно покачал головой. — Зуп-шши не кушай. Плум-пудинг кушай.
— Ах, чтоб те разорвало! — молвила Анисья. — Студень, вишь, ему подавай. От щей-каши отказывается. Сразу видно — ирод.
— Как вы очутились на Инкермане? — спросил красноносого Подкопаев.
Увидя офицера, красноносый приподнял свою обшмыганную шляпу и с достоинством поклонился.
— Джеймс Айкин, — назвал он себя. — Переводчик войск ее величества. Газет «Кроникл» …э-э-э… корреспонденц писи-писи.
— Хочет сказать, что корреспонденцию в газету писать собирался, — пояснил Подкопаев. — Наврал бы там с три короба, если б не попался казаку под аркан… Эй, молодец! — поманил Подкопаев стоявшего неподалеку полового из трактира. — Вынеси-ка этому стакан вина и закусить… Ну, что у вас там из готового?
Половой исчез и через минуту снова появился, неся на подносе вино и целое блюдо котлет. Когда переводчик понял, что угощение предназначается именно ему, он расцвел весь, снова поклонился и взял с подноса стакан.
Человечек в сюртучке силился припомнить какие-то слова, подобающие случаю, но ничего не припомнил и, подняв высоко стакан, произнес:
— Хип-хип, ура!
И закатил себе весь стакан в глотку махом.
— Ирод! — воскликнула Анисья. — Как жрет-то!
Но не успела она опомниться, как переводчик уже управился и с котлетами. Анисья была в полном восторге.
— Как жрет-то, как жрет-то, люди добрые, гляньте-ка! — восклицала она, обращаясь к тому либо к другому из множества людей, стоявших подле. — А еще привередничал: то не кушай, это не кушай, студень кушай… Ирод, ну чисто ирод!
Подкопаев с Успенским улыбались, наблюдая всю эту сцену.
— Нравится вам у нас? — спросил Подкопаев переводчика, облизывавшего губы и вытиравшего пальцы о сюртук.
— Некарашо, — поморщился переводчик.
Он стал громко икать и снова силился припомнить какие-то русские слова, но в это время вернулся караульный начальник, и отряд тронулся дальше, на Симферопольскую заставу… Толпа начала расходиться, один Яшка остался стоять на месте; и Анисья, как ни старалась, не могла его с этого места сдвинуть.
— Ирод! — кричала она. — Хватит те зенки пялить! Пошел, пошел, нечего!
— А куда идти-то? — спросил Яшка, почесав бороду.
— Как куда? — возмущалась Анисья. — Вестимо, куда. На господский двор.
— А чего я там не видал? — снова спросил Яшка, приведя этим Анисью в совершенное отчаяние.
— Всё всуперечь![48] —кричала она на всю улицу, уперев руки в бока. — Что ни скажи ему, а он, ирод, всё всуперечь…
Но Яшка и «всуперечь» уже ничего не говорил. Погруженный в глубокую думу, он чесал и чесал бороду, а затем, как гусь на зарево, уставился глазами в ближайшую лужу. Анисья и сама поглядела на лужу, полную жидкой грязи, потом ткнула Яшку кулаком в брюхо и произнесла только:
— У!
И пошла вдоль по улице, оставив Яшку одного у почтового двора.
Но Яшка оставался там недолго. Толпа еще не вся разошлась, и Подкопаев с Успенским стояли у трактира, делясь впечатлениями, а Яшка вдруг как сорвется с места…
Он побежал серединой улицы, в промокших лаптях, сочно хлюпавших по раскисшей дороге. Нагнав отряд, он подбежал к пленному переводчику и положил ему свою огромную ладонь на плечо. И сказал:
— А зачем ты, проклятый, пришел-то сюда, коли у нас нехорошо? Нешто те звали?
Переводчик дернул плечом и свирепо глянул на Яшку.
— Пфуй! — крикнул переводчик и, топнув ногой, обрызгал себя грязью от пол своего сюртучишка и до шейного платка.
Круто повернувшись, он зашагал вместе с другими пленными к полосатому шлагбауму, над которым тяжело нависли осенние тучи.
XXXПрощай, не рыдай!
Сделав свое дело, Яшка, однако, и тут на господский двор не пошел.
Дожидаясь лошадей, генеральша Неплюева, со всем своим штатом мопсов, девок дворовых и крепостных работников, стояла на квартире в доме своей дальней родственницы Надежды Викентьевны Мышецкой, вдовы бахчисарайского городничего. Здесь, на новом месте, Неплюева немедля принялась за старое дело: поминутно навещала мопсов, била по щекам дворовых девок, а когда подворачивался Яшка, то норовила вцепиться ему в бороду. Яшка хотя испокон веку был собственностью Неплюевой, но в том, чтобы эта шалая баба что ни день таскала его за бороду, не видел ни проку, ни толку. И теперь, пройдя мимо дома вдовой городничихи, Яшка вернулся обратно к почтовому двору.
Там, на просторной лавке у ворот, сидели пожилой ямщик в сапогах, только что смазанных дегтем, и чей-то господский лакей в измаранной ливрейке с оборванной полой.
Сапоги на ямщике от дегтя лоснились, блестели, как зеркало. Они-то и привлекли Яшкино внимание. Яшка и сам нашивал такие сапоги, но только во сне. У Неплюихи людям сапог не полагалось, и Яшка весь свой век протопал сначала босиком, а когда вошел в возраст, то в рваных опорках либо в лыковых лаптях.
Яшка, остановившись подле лавки, втянул в себя запах березового дегтя, поглядел на свои разбитые лапти и почесал бороду. Потом, не зная куда девать себя, присел тут же, на лавке, рядом с ямщиком.
— Привез я нынче сюда лекаря из Симферополя, — сказал ямщик, обращаясь к лакею. — Лекаря, — повторил ямщик, продев пальцы в ушки сапога и растягивая у себя на ноге голенище. — Хороший барин, ничего; меня чаем на десятой версте поил. Трактир там на десятой, под вывеской «Здравствуй, до приятного свидания». Вот как завернул Кузьма Прокофьев, трактирщик то-есть, — «Здравствуй, до приятного свидания»! А так Кузьма Прокофьев хозяин ничего, исправный. Самовар нам подал, прибор весь, как положено, чаю осьмушку. Так мы с лекарем вдвоем весь самовар и высадили.
— А закуска? — спросил лакей, проведя языком по пересохшим губам.
— Закусили, — сказал ямщик, вытягивая голенище на другой ноге. — Солонинки приказал лекарь подать, ситников… Закусили ничего. Хороший барин, мужиком не побрезговал. Я ему: ваше благородие, премного, мол, вашей лаской уважены; дескать, чувствуем, хоть мужики мы серые. А он мне: «Я тебе не начальник, ты мне не сподчиненный, и я тебе не благородие; а зовут меня, — говорит, — Порфирий Андреевич». Во как! Хороший барин, ничего, дай бог…
— Бывает, — заметил лакей, ежась в своей облепленной грязью ливрейке. — Бывает, и хряк соловьем защелкает, а то вдруг барин человечьим голосом заговорит… Старики сказывали — бывает, только я того не видал.
— Старики, конечно… — промямлил неопределенно ямщик. — Они… ничего.
Он откинулся на лавке и с наслаждением протянул вперед ноги.
— Вот ты возьми, — продолжал лакей. — Мой-то, Хохряков ему фамилия, Викторин Павлыч, курские мы… Прожился, пропился мой Хохряков по ярмаркам да по трактирам… Однова было — на блеярде[49] сразу двух своих мужиков проиграл. Такие мужики — золотые руки! Один — шорник, другой — плотник.
— Видно, пес ничего твой Хохряков, — заметил ямщик. — На блеярде мужиков проиграл!
— Проиграл же! Теперь сам жалеет. «Мне бы, — говорит, — лучше было б их в город пустить на работу. Они бы, мужики, в городе работу работали, а мне бы оброк платили. Вот бы мне на Жуков табак и хватало».
— Мужики бы работу работали, а он бы чубучок посасывал, — опять вмешался ямщик. — Жуков табак — восемь гривен четвертка… Ничего!
— А ему нипочем, — продолжал лакей. — Одна-единая деревнишка осталась под Курском, так он возьми, Хохряков, и кинься теперь в подряды: рожь поставляет черноморскому флоту. Ну, рожь… Споверху в мешке она, может, и рожь, а ты копни глубже, копни-ка — одна кострица да мусор. Большие тыщи ему теперь пошли, Хохрякову. Справил себе новую венгерку на шелку, сапоги завел лаковые, купил серебряный самовар… Пошла, значит, у него опять крутоверть с колокольчиком. А отчего, откуда? А все оттого, что в стачке он с бесом из провиантской конторы. Приедет это провиантский, рассядется, платок фуляровый как бы невзначай на стол положит, и станут они с Хохряковым оба два шато д'икем лакать. Тут-то ему Хохряков под платок и подсунет конверт. А в конверте, сам смекай, не три трешны зеленые, не четвертной билет — большие деньги в конверте. Бес сразу хвать платок, загребет вместе с конвертом — и в карман. Ну, после такого дела будь надежен: провиантские копать в мешках не станут, хоть на что глаза закроют.
— Бог, значит, с рожью, а чорт с кострицей, — откликнулся ямщик. — На воров, брат, теперь урожай. Урожай ничего, хороший урожай. Теперь такими, как твой Хохряков, пруды прудить. На солдатской крови жируют, разбойники. Один рожь с кострицей поставляет; другой по мясному делу ходит — одна только падаль да черви; третий полушубки солдатам прелые шьет либо сапоги — гниль одна; четвертый еще там чего… Погоди, ужо им головы скрутим, ничего! Дай только с супостатом управиться.
— Нет, ты послушай, что удумал Хохряков Викторин Павлыч, — оживился лакей. — «Ты, — говорит, — Родион, есть мой раб навечный, и ты должен неусыпно блюсти. Неусыпно! Потому как, — говорит, — при мне теперь постоянно большие деньги, а жулья кругом — не приведи господи». И что же ты думаешь: уснуть не дает! Как заметит, что я на козлах начинаю носом карасей удить, так словечка не молвит, а боднет, собака, кулаком в спину, так что я с козел в грязь вверх тормашками лечу. Очнусь, ан я уже в луже! Вымараюсь хуже свиньи.