Яшка слушал, глазами хлопал и бороду чесал. И наконец решил и о своем добрым людям поведать.
— А моя что удумала, генеральша Неплюева, слыхали? Варвара Петровна. Десятеро у нее псов было. Один, Мене Лай ему кличка, слава те господи, летом околел, да девять осталось. Так она, Варвара Петровна, сделала себе потешку: приучила одного, Нерыдай кличка, за икры меня хватать. Мало того, что сама за бороду таскает, так Нерыдайка этот, чуть покажусь, на меня кидается; по колена ноги мне объел.
Яшка живо размотал онучу на правой ноге и задрал штанину. Вся голень была у него в болячках, в струпьях, в багровых следах собачьих укусов. Ямщик наклонился:
— Вот те и впрямь не рыдай, а вой волком. У одного барин бодается, у другого барыня кусается. И ничего им. Я бы веревку намылил да Нерыдая этого повесил у барыни под окном! А сам бы — и-и-и! — прощай, не рыдай: на бастионы бы подался, чем такое терпеть.
Ямщик провел рукой по лицу, зевнул и поднялся с лавки.
— Слух есть, — сказал он, разглядывая свои сапоги — всем, кто в Севастополе свою кровь прольет, будет навечная воля. Приказ будто есть, только министерия прячет. Да ничего, такого не утаишь.
Ямщик повернулся и вошел в ворота.
— Мой! — всплеснул руками лакей в ливрейке и шмыгнул в ворота вслед за ямщиком.
Из трактира напротив вышел приземистый плотный человек в расстегнутой венгерке. Он по-бычьи нагнул голову, помотал ею туда и сюда и пошел плутать промеж луж, выбираясь на противоположную сторону. Яшка на лавке у ворот почтового двора стал наблюдать за ним, как он размахивал руками и балансировал, переходя площадь.
«Хоть бы в лужу кувырнулся, бык! — подумал Яшка. — Чисто бык, Хохряков Викторин Павлыч… Рожь с кострицей… — вспомнил Яшка рассказ лакея. — С провиантским у него стачка; оба воры».
Но Викторин Павлыч благополучно обошел все лужи и, подойдя к Яшке, уставился на него совсем по-бычьи.
Оба молчали: Яшка — почесывая бороду, Хохряков — пошатываясь на широко расставленных ногах. Наконец Хохряков промычал что-то, дыхнув на Яшку винным перегаром.
«Бык, — решил окончательно Яшка: — бодается и мычит по-бычьи».
— Ты, ммм, что? — промычал уже довольно явственно Хохряков. — Эта, ммм, что?
— А ничего, — ответил Яшка, не глядя на Хохрякова.
— Ты, ммм, чей?
— Не твоей милости казначей. Ступай, барин, на подворье, проспись.
— Ты, ммм, что же эта, бунтовать?
— А хоть бы и бунтовать! Не твоей это головы печаль.
— Эта, ммм, видал?
И Хохряков, поплевав себе на ладонь, сжал ее в кулак.
— Надоел ты мне, барин, пуще дождика осеннего. Ну, чего пристал?
Но Хохряков уже замахнулся на Яшку, и если бы тот не схватил озорного барина за руку, хохряковский кулак, чего доброго, своротил, бы Яшке челюсть на сторону.
— Ммм, бунтовать? — мычал Хохряков, силясь вырвать свой кулак из цепкой Яшкиной руки.
Но Яшка, не отпуская Хохрякова, молвил:
— Ты, барин, я знаю, горазд бодаться. Так и я ж охулки на руку не положу. — Тут только Яшка разжал ладонь и, поплевав на нее, размахнулся и крякнул: — Эх!
И хватил Хохрякова кулаком в живот.
Поставщик ржи с кострицей мигом очутился на середине площади, в самой большой луже, которая просыхала в Бахчисарае только в июльскую жару. Осенью же в ней могла утонуть и лошадь. Яшка, отбросив от себя Хохрякова, пошел и сам к луже взглянуть, что там Хохряков Викторин Павлыч поделывает. И увидел Хохрякова всего в грязи, от лаковых сапог и до крутых курчавых волос. Он вяло барахтался в луже, отплевываясь и мыча:
— Ммм, бунтовать? Эта, ммм, что же?
Но из трактира уже вышли какие-то молодчики, и тоже в венгерках; вышли и остановились на крыльце, о чем-то гуторя и показывая пальцами то ли на Яшку, то ли на лужу, в которой валялся Хохряков. Яшка поглядел на молодчиков, почесал бороду и счел, что теперь самое время на господский двор воротиться. Сказано — сделано. Яшка, от греха подальше, припустил через площадь рысью и свернул в первый же проулок. Там Яшка убавил прыти, он даже временами и вовсе останавливался и, сняв свою войлочную шляпу, вытирал ею лоб.
«Так как же это, — вопрошал самого себя Яшка, — а? У одного барин бодается, у другого барыня кусается… А? Это что же? Это порядок? То ли хлев, то ли собашник, прямо зверильница! Люди это? Рожь с кострицей войску поставляют, полушубки прелые — порядок это? Нерыдайка все ноги мне объел, а?»
Так, проплутав по проулкам, Яшка снова вышел на главную улицу, на столбовую дорогу, где в доме Надежды Викентьевны Мышецкой пристала со своими мопсами Неплюиха.
День уже клонился к закату. На целых полнеба розлило серебристое облако металлический блеск свой. И муэдзины[50] уже стали вылезать на балкончики минаретов, чтобы призывами, похожими на протяжное блеянье, напомнить мусульманам о часе вечернего намаза[51]. Но Яшку от этого блеянья и совсем стала разбирать тоска. Не мил ему показался этот чужой обычай, и холодный блеск в высоком небе, и горы, обступившие Бахчисарай, и кизяк, вместо дров тлевший в печурках по дворам. Как потерянный, сам того не замечая, открыл Яшка калитку, прошел мимо сеней, где день-деньской урчали, визжали и лаяли мопсы, и спустился в подвал, где помещалась поварня.
— Ирод! — вскричала Анисья, чуть только завидела Яшку. — Где таскался? Где был, спрашиваю?
— Где был, стряпуха, там меня теперь нет, — молвил Яшка и стал снимать с себя лапти с онучами.
— Ужо тебе будет, ирод! Сверху энеральша сколько раз за тобой присылала и сама в поварню прибегивала. Пес этот, Нерыдай, без тебя скучает.
Яшка (Анисья заметила это) как-то почернел сразу, после того как Анисья сказала ему про Нерыдая. Анисья даже руками всплеснула. «Ах, я баба глупая! — подумала она. — Зачем это я ему про Нерыдая?»
— Ты, Яшенька, станешь ужинать? — всполошилась она. — Так я соберу тебе.
Яшка молчал. Он прилаживал себе к ногам чистые онучи с новыми лаптями и, только когда кончил с этим, повернулся к Анисье.
— Стану ужинать, — сказал он, вдруг повеселев неведомо отчего. — А после пойду к воротам сторожить. Доглядать буду, как бы кто собак не покрал.
Ужин уже был на столе. Яшка съел все, чем попотчевала его Анисья: целую редьку с ломтем хлеба и с солью и еще борща полгоршка. Потом накинул на себя зипун и, прихватив зачем-то только что сброшенные онучи, выбрался из подвала на двор.
Там все померкло к этому времени: серебристое облако стало совсем тусклым; затмилась густая листва на островерхих тополях; посерели белые сакли, лепившиеся по скату горы. Угомонился Бахчисарай от целодневного крика, стука, причудливого пения муэдзинов на минаретах и звяканья погремков на ослах, карабкавшихся по утесам с корзинами винограда и овощей. Угомонился Бахчисарай, и у Неплюихи в окне было темно, весь дом спал, только в подвале у Анисьи еще мигал огонек. Яшка выломал из стенки, что окаймляла весь двор, большой камень и завернул его в свои старые онучи.
Только подошел Яшка к сеням, как оттуда вырвался Нерыдай. Мопс сразу бросился Яшке под ноги и вцепился ему в икры. Но Яшка, высоко подняв завернутый в онучи камень, хватил Нерыдая по переносице. Нерыдай сразу обеспамятел и, повалившись на землю, стал сучить лапами.
В сенях заскулили собаки; а одна, самая беспутная, куцый мопс Разгуляй, даже принялась тявкать. Но, не слыша отклика себе, собаки умолкли, а к тому времени и у Анисьи огонек в подвале погас. Тогда Яшка достал из-за пазухи веревку, сделал затяжную петлю и накинул Нерыдаю на шею. Пес все еще сучил ногами, но затих, когда Яшка потащил его на веревке к Неплюихе под окно.
Яшка сделал все в точности, как насоветовал ямщик у почтового двора.
«Будет завтра у Неплюихи сызнова траур! — злорадствовал Яшка. — Летось только Мене Лайку похоронила, теперь надо, вишь, Нерыдая отпевать. Яшка — туда, Яшка — сюда… Яшка и гроб сколачивать псу смердящему, Яшка и могилу рыть и слезы лить…»
На этот раз Яшке не пришлось ничего этого делать. Он только захлестнул веревку за сук на каштане, росшем у Неплюихи под окном, и подтянул Нерыдая вверх к самому окошку. Едва не задевая лапами за стекла, собака раскачивалась в петле.
— Ну, — прошептал Яшка, — матушка-барыня, ваше превосходительство, Варвара Петровна, суковата-неровна! Прощай, не рыдай, мене лай.
И Яшка, чуть слышно пристукнув калиткой, вышел на улицу.
Здесь он остановился на минуту…
— Али воротиться? — произнес он вполголоса, и что-то словно оборвалось у него в груди. — Ладно, ворочусь, — тряхнул он головой и тут же нахлобучил поглубже шляпу. — Ужо ворочусь… жди… после дождика в четверг.
Через полчаса, не разбирая в темноте ни луж, ни бугров, Яшка бодро шагал по дороге в Севастополь.
XXXIЗаписка, найденная в каске
Флигелек на Корабельной стороне у морских казарм, где у вдовы флотского комиссара квартировал лекарь Успенский, разнесло еще в большую бомбардировку. Хозяйку убило, жильцов перекалечило, и все они разбрелись неизвестно куда. Все, что было у Порфирия Андреевича имущества — платье, скрипка, книги, — все сгорело, и от флигелька осталась только куча мусора. Порфирий Андреевич постоял подле этой кучи, копнул носком сапога в одном месте и в другом и даже черепка битого нигде не обнаружил, только одичавшую кошку вспугнул. Тогда Порфирий Андреевич снова сел в кибитку и велел ямщику катить прямо в госпиталь, на Павловский мысок.
Успенский, попав в госпиталь, уже и не обедал в этот день и не уходил отсюда до ночи. Сначала его оглушили было крики и стоны раненых, которые всё прибывали, и гром канонады, которая началась на первом бастионе и становилась все слышней. Но лекарь, тщательно вымывшись у медного рукомойника, надел белый халат и холщовую шапочку и пошел по палатам.
В первой же палате Успенский увидел девушку в сером саржевом сарафане и белом переднике. Она стояла подле койки, на которой лежал раненый солдат. И лицо и ру