— кричит ей в ответ на прощанье какой-то детина и — буль-буль-буль! — льет себе в глотку из фляжки.
Конец. Мул перебирает ногами, бубенчики переливаются в малиновом перезвоне, Масленица отправляется спать. Но, поравнявшись с дубом, она вдруг останавливает мула.
— Halte-la, petit beta, — говорит она, — halte-la, mon garcon! Tu n’en as pas assez de courir? Halte-la![64]
Мул остановился и, помахав хвостом, повернул голову к хозяйке. Две пары глаз наблюдают за ней: мул в упряжке и Петр Кошка из-за дуба. Кошка расправил аркан и приготовился его метнуть.
А Масленица тем временем нацедила себе из бочонка в кружку и, подняв ее вверх, кивнула мулу:
— A ta sante, mon petit![65]
Мул ударил копытом оземь и отвернулся. Масленица крикнула:
— Et donc toi, faineant!.. Pas de betises![66]
И поднесла кружку ко рту.
В эту минуту Кошка метнул аркан.
Масленица захрипела и, выронив из рук кружку, выпала из повозки. В одно мгновение она, уже лежа на земле, выхватила кинжал из ножен и перерезала на себе аркан. Не помня себя от ужаса, она бросилась бежать обратно к костру, не в силах в первую минуту даже поднять крик. Кошка успел метнуть ей вдогонку жердь с крюком, но промахнулся. А Масленица уже вопила во всю свою исполинскую мочь:
— А-ля-ля-ля-ля! О-о-ой! Sauvez-vous! Les cosaques![67] О-о-ой!
Ударила пушка, и светящееся ядро залило все поле перед траншеями зыбким светом. Началась беспорядочная ружейная пальба. Барабаны передали тревогу по всей линии фронта. Кошка вкинулся в повозку и погнал мула по колеям и без колей, через рытвины и канавы, куда б нибудь, только подальше от траншей и костров, от французских ложементов и французов в секретах — от всего, что неминуемо грозило ему теперь смертью или пленом.
Звон бубенчиков на муле слился с общим шумом поднявшейся суматохи. Но чем дальше отъезжал Кошка в сторону, тем явственнее различал он этот многоголосый звон, словно целую колокольню взгромоздили на мула и она вступала в ход, стоило только мулу сделать шаг.
— Тпру, стой! — крикнул Кошка.
И, соскочив с повозки, он вытащил из-за голенища нож и живо обрезал на муле все бубенчики, не оставив ни одного.
Мул отнесся безразлично к тому, что проделал над ним Кошка. Возможно, что мул даже был этому рад. Шутка ли — греметь бубенцами чуть ли не двадцать четыре часа в сутки! Мухи хвостом не сгонишь без того, чтобы не разгреметься на целых два лье[68] в окружности. Хоть кому надоест!
Во всяком случае, пока что мул во всем слушался Кошку и, где надо было, пускался вскачь, а где надобности этой не было, держал ровную рысь. Светящиеся ядра всё еще посылали во все стороны потоки разжиженного света, а Кошка все уходил и уходил от него в ту сторону, где свет этот должна была полностью растворить в себе ночная тьма. Это произошло, как только Кошка вкатился со своей повозкой в довольно глубокую балку.
С каждым ядром зеленоватый свет начинал плескаться только вверху, по краям балки, а в самой балке было сумрачно, и грохот канонады долетал сюда приглушенно, как из-под земли. Впрочем, пальба скоро вовсе прекратилась. Французы постреляли, постреляли и бросили. Никаких казаков они не обнаружили, как ни клялась и ни божилась Масленица, что сейчас только собственными глазами видела их целую сотню. Все косматые, свирепые, у каждого в руках аркан и на огромной жерди крюк…
А Кошка тем временем в балке катил по дну иссякшего ручья и за поворотом различил в темноте большой камень и дерево, похожее на клен. Да, это был клен, клен с широко растопыренными ветвями, самое подходящее место, где бы передохнуть и пораскинуть, разобраться в обстоятельствах.
— Ну, братишечки, — обратился Кошка неизвестно к кому: — стоп машина, бросай якорь! По всем статьям морского устава.
И, подъехав к клену, Кошка остановил мула.
Нащупав подле себя холщовую торбу и разобрав, что это овес, Кошка разнуздал мула и нацепил ему торбу на голову. Мул сразу пошел встряхивать: головой и хрустеть напропалую.
— Что, брат, нравится? — спросил Кошка. — Со мной не пропадешь! Держись за Петра Кошку крепко; стой, и боле никаких.
Ублаготворив мула, Кошка принялся шарить в повозке, чтобы окончательно уяснить себе положение вещей.
В повозке Кошка ничего особенного не обнаружил. Здесь оказался почему-то только один сапог со шпорой; потом пустой мешок; искусственная коса из жесткого черного волоса; еще банка белил и банка румян; медный подсвечник и медный кофейник. И это всё, не считая двух бочонков и пары кружек. Впрочем, нашелся еще порядочный кусок пирога, обернутый в бумагу.
Пирог был кстати как нельзя более. Кошка порядком намаялся с Масленицей, которая к тому же так и не далась ему в руки. Проголодался Кошка и продрог от долгого ползания по сырой земле на брюхе, на пустом брюхе, в котором теперь, казалось, выводил свои рулады корабельный горнист. Тоже эта скачка — без дороги, в бедовой повозке с кружками, с бочонками…
Кошка тряхнул один бочонок — пусто. Тряхнул другой — переливается. Взгрустнулось Кошке: ой, как грустно стало, и неприютно, и зябко!.. Подставив кружку, Кошка нащупал ручку краника, повернул ее и нацедил себе пахучего питья.
«Верно, гром», — решил Кошка понюхав.
И не ошибся: это был действительно ром, довольно крепкий, не послабее того пенника, которым Кошке случалось иногда угощаться в Корабельной слободке, в трактире «Ростов-на-Дону». В таком случае…
— Бувайте здоровы!
Кошка пожелал этого вслух всем добрым людям на всех севастопольских бастионах и перелил ром из кружки себе в желудок. Потом он с минуту молчал, раздумывая. И наконец сделал вывод:
— Знатный гром! Годится в дело.
Чтобы не терять времени попусту, Кошка тут же перекатил через глотку себе в желудок вторую кружку, отломил от пирога и закусил.
Каким образом у него в руках опять очутилась полная кружка, Кошка уже не заметил, это как-то вышло само собой. Однако Кошка не стал пока пить, а держа в руке кружку, обратился к мулу с таким словом:
— Ты что? Ни то ни се. Ни вол, ни осёл; ни бык, ни кобыла. Мул ты — вот ты кто! Одно слово — сирота. И я, брат, тоже сирота: один, как перст.
Кошка уронил голову на грудь, повертел ею, хлебнул из кружки и продолжал:
— Вовсе меня теперь засмеют на бастионе. «Масленица, масленица, скоро масленица…» А где я ее им возьму, Масленицу? Совсем было в руках держал. Должен ты это понимать, мул ты эдакий!
И Кошка ткнул мула кулаком в хвост.
Мул был, собственно, занят своей торбой, но тут он перестал хрустеть, повернул голову и взглянул на Кошку.
— Извиняйте! — сказал Кошка, приложив к груди руку. — Коли что обидное, так прошу прощенья. Пардон, и боле никаких. И всё. И чтобы тихо. Чинно и благородно. И никаких кабаков. Чтобы грому этого алибо пенника не развозить больше. Война!.. Должен ты это понять. Чтобы польза отечеству, а не кабаки развозить. Чтобы была победа. Ну дай тебе, небоже[69], чтобы все было гоже.
Сказав это, Кошка влил в себя до капли то, что еще оставалось в кружке, и сразу забыл обо всем на свете. Втянув в повозку ноги, он разлегся там, кинув себе под голову мешок и закрыв лицо бескозыркой.
Хруст овса на зубах у мула и человеческий храп… Глухая балка и временами вспышки светящихся ядер в усыпанном звездами небе…
Здесь, в этой балке, на Кошку наткнулся Николка.
XXXVIIIНиколка объявился
Николка лежал в повозке, веревки впились ему в кисти рук, слезы заливали лицо. Обида душила Николку, но он не мог произнести хотя бы слово, потому что косынка плотно забила ему рот. Повозка неслась куда-то, взмывая вверх, и тогда Николка тыкался головой в кузов… А когда Николка упирался в кузов повозки ногами, значит она летела вниз, по скату балки либо с бугра. Меховая шапка закрывала глаза Николке, и он не видел направления, по которому повозка уносилась вперед.
«Наверно, в Севастополь погнал, — думал Николка. — Куда же еще?»
И тогда он принимался плакать еще пуще, потому что представить себе не мог, как это его провезут через Корабельную слободку связанного, с косынкой во рту, и все это будут видеть — все мальчики, и дедушка Перепетуй, и Кудряшова, и Даша Александрова… И когда обнаружится, что это Николка, то все станут его дразнить и смеяться над ним. А может так случиться, что в это время Корабельной слободкой будет проезжать Нахимов, и Нахимов тоже увидит это, и тогда Николке лучше умереть, чем такое пережить.
— Мы-ы-ы! — мычал Николка, задыхаясь от возмущения и ярости. — Гу-у-у…
И начинал метаться в тележке так, что на нем трещали все ремни и веревки.
У Кошки весь хмель давно вылетел из головы. Он потчевал своего пленника тумаками в бок, приговаривая:
— Чинно и благородно у меня, слышь ты? А будешь мычать да дергаться, так в речку тебя спихну. Русским языком тебе говорят?
Николка наконец выбился из сил и притих.
— То-то! — сказал многозначительно Кошка.
Он торжествовал, что так удачливо вышло. Пускай не Масленицу, а Кошка таки притащит «языка» в Севастополь; и не какого-нибудь кашевара-замухрышку, а шотландского стрелка в полной амуниции — таких Кошке брать еще не приходилось.
Скоро Николка услышал хлюпанье копыт по воде и даже почувствовал, что под ним как-то подмокло.
«Бродом пошел, через речку, — решил Николка. — На правую сторону перетягивается».
И точно, Кошка переправлялся на правую сторону Черной речки, чтобы попасть в Севастополь по Инкерманскому мосту. Возвращаться обратно напрямик, тем же путем, каким он пробрался к французским траншеям, Кошка опасался: с ним был пленный; кроме того, кабак на колесах, в котором мчал теперь Кошка, бросался в глаза и был известен всему французскому войску.