Корабельная слободка — страница 70 из 78

— Вылазка, говоришь, была? — напомнила Кудряшова Силантьичу о том, что собрался он рассказать.

— Была вылазка, — подтвердил Силантьич, решив наконец все же заправить ноздри табаком. — Николай Михайлович повел… — сказал старик задумчиво, потому что почувствовал действие табака в носу. — Повел, да…

Силантьич шумно вздохнул и, оживившись, продолжал:

— Повел… Да, вишь, случись так, что передвижка войсков была у неприятеля, целым шкадроном шел. Ну, и врубись он в наших. Потемки, известное дело; кто, чего — не разбери поймешь. Николая Михайловича в черепок, сердешного, палашом долбануло. Палаш — он ведь тяжелый! Не говори: может и трясение мозгов сделать, еще как!

Тут только Силантьич заметил, как далеко ушли с носилками арестанты. Он сразу оборвал свой рассказ и, хлопнув крышкой по жестянке, торопливо заковылял прочь.

Кудряшова постояла, поглядела Силантьичу вслед и, погромыхивая ведрами, пошла к колодцу. И четверти часа не прошло, как она уже возвращалась обратно с ведрами на коромысле, полными свежей воды.

Вдруг Кудряшовой почудилось, будто за нею гонятся. С коромыслом на плече она медленно повернулась и увидела бегущих людей в красных штанах.

— А-а! — закричала Кудряшова.

Красноштанники прорвались на Корабельную сторону и открыли по Кудряшовой огонь из штуцеров. «Циви-циви, фить-фить», — стали посвистывать вокруг Кудряшовой пули. И — бац! — пуля ударила в ведро, оттуда струей, как из открытого крана, брызнула вода… Кудряшова бросила наземь и ведра и коромысло и побежала по улице.

— А-а-а! — кричала она, но никто не мог услышать ее крика: один только рев канонады стоял у всех в ушах.

Вдали проходила с ломами и лопатами рота Севского полка. Кудряшова ураганом помчалась навстречу севцам.

— Французы! Француз идет! — кричала она, упав на руки какому-то седоусому солдату. — Здесь, на Корабельной, он, сама видела… Скорей, ой, скорей!

Штабс-капитан Островский, который вел севцев, возвращавшихся с работы, крикнул:

— Что зевать, ребята! Вперед!

И севцы бросились к Гончему переулку.

А навстречу им уже летел на своем белом коне начальник обороны Корабельной стороны генерал Хрулев.

— Благодетели мои! — кричал он, размахивая нагаечкой над своей черной папахой. — В штыки! За мной! Навались!

Французы засели в домах. Севцы выковыривали их оттуда штыками, выкуривали дымом, выжигали огнем. Неторопливо, старательно, деловито работал прикладом седоусый солдат, на которого набросилась Кудряшова.

— Воруешь не для прибыли, а для гибели, — сказал он, войдя в хату, в которой засело пятеро французов. — И, треснув прикладом по чьей-то красной шапке, солдат добавил: — На воре шапка горит!

Неминуемо пал бы здесь старый солдат один против оставшихся четверых, если бы в хату через полминуты не ворвался с обнаженной саблей штабс-капитан Островский. Он сразу зарубил двоих и крикнул остальным:

— Просите пардону, подлецы!

Но штуцерная пуля свистнула у него над головой, и он снова размахнулся саблей. Вдвоем с солдатом они управились здесь начисто. Когда под ударом ружейного приклада упал замертво последний, солдат молвил:

— Поделом вору и мука.

И вместе со своим штабс-капитаном бросился вон из избы. Но на улице оба упали, сраженные штуцерными пулями из дома напротив.

Вечером через Корабельную слободку проходила Широкой улицей толпа солдат. Кудряшова вышла за ворота и увидела на плечах у передних носилки с покойником, прикрытым солдатской шинелью. Поверх шинели лежала обнаженная сабля с офицерским темляком.

Штурм был отбит, но на бастионах горело; горело и в самой слободке. Кроме того, небо резали светящиеся ядра. На улице было светло — светло, как днем. И Кудряшова, стоя у ворот, узнала в покойнике на носилках штабс-капитана, который, не задумываясь, ринулся в Гончий переулок. А на других носилках Кудряшова увидела бездыханное тело седоусого солдата, к которому она бросилась с криком «французы». Лицо у солдата было и теперь спокойно, и на губах у него, под седыми усами, играла улыбка. Казалось, что если бы этот любитель поговорок мог теперь заговорить, он сказал бы: «Страхов много, а смерть одна. Умел жить — умей и умереть».

Потому что и такие поговорки знал старый солдат.

Но велика была русская победа в этот день. Пять тысяч своего войска уложил в этот день неприятель перед бастионами Севастополя и ничего не добился и отступил.

Кудряшова стояла одна на улице и смотрела на зарево за Гончим переулком. Пламя плясало теперь где-то между вторым бастионом и третьим — должно быть, на Малаховом кургане. И курган и оба бастиона были как бы сторожами всей Корабельной стороны в Севастополе — с Корабельной слободкой, судовыми мастерскими, морским госпиталем, доками и казармами. Дни и ночи били теперь вражеские осадные пушки огромных калибров и по Малахову кургану, и по бастионам Корабельной стороны, и по Корабельной слободке, по госпиталю, по докам, по казармам…

— Уморилась! — жаловалась кому-то по ночам Кудряшова во сне. — Ах, уморилась! Все разорено и развоевано… Моченьки моей нет…

И то сказать, была когда-то Авдотья Кудряшова и белолица и круглолица, была высока и статна. А стала нынче Авдотья узкой и длинной, тощей, как ухват.

По утрам в летней кухоньке на огороде просыпалась Михеевна, мать Кудряшовой, и, выйдя на крылечко, звала дочь, ночевавшую в сарайчике, где зимой помещалась коза.

— Дуня, а Дуня! — кричала Михеевна. — Жива ль ты?

— Жива, матушка! — откликалась Кудряшова. — Только где-то близехонько… не знаю… сильно ночью ударило. Верно, опять к Спилиотиным.

— Хорошо, Дуня, что выбрались они на Северную. А то пропали бы вовсе. Всё к ним да к ним… Беда!

— Вестимо, хорошо, матушка, что выбрались.

— А лекарь, Дуня, что? Как он, спит?

— Куда, матушка! Да он ни свет ни заря в гошпиталь побежал.

— Экий шустрый! Пойдем, Дуня, по воду.

— Вот козу подою, тогда…

И под грохот падающих ядер и лопающихся бомб Кудряшова устраивалась в углу двора доить козу.

Но 28 июня ударило не к Спилиотиным в их уже и без того дотла развороченный домишко, а прямо на двор к Кудряшовой.

Сначала пискнуло где-то за Малаховым курганом, потом разразилось воем, и рассыпалось искрами, и фукнуло смрадом. И грохнулось. Ракета, запущенная из-за кургана, разорвалась у Кудряшовой в углу двора и разнесла в клочья и Кудряшову, и козу, и старую Михеевну.

В этот день канонада, начавшись с утра по всей линии, стала затем особенно разрастаться против бастионов Корабельной стороны. После полудня грохот пушек, как и при прежних больших бомбардировках, уже сливался в сплошной рев. Нахимову сообщили, что очень жарко на третьем бастионе.

— А вот я сейчас сам туда проеду, — ответил Павел Степанович.

— Павел Степанович, — обратился к Нахимову Колтовский, — не надо вам туда ездить. Не ровен час…

— Да что, Митрофан Егорович, не ровен час! — махнул рукой Нахимов. — Как едешь на бастион — веселее дышишь.

Они уже въезжали на бастион, когда над головой у Нахимова пронеслась бомба.

— Видите? — сказал он Колтовскому. — Нас приветствуют. — И, как-то болезненно поморщившись, добавил: — Какой все же дьявольский салют!

Впрочем, дьявольский салют гремел теперь только на третьем бастионе. На Малаховом кургане, куда с третьего бастиона направился Нахимов, канонада почему-то вовсе прекратилась. Но зато штуцерные пули чирикали, как воробьи в оттепель. Пули пролетали в амбразуры и сплющивались, ударяясь о чугун.

Когда серая лошадка Павла Степановича взнесла его на Малахов курган, матросы и солдаты издали узнали адмирала по всегдашнему черному сюртуку с золотыми эполетами.

— Павел Степанович… Павел Степанович едет! — разнеслось по всему кургану, и все, кто могли, бросились встречать адмирала, проезжавшего шагом между ямами и корзинами с землей.

— Здравия желаем, Павел Степанович! — приветствовал Нахимова один из защитников Малахова кургана, матрос Грядков. — Всё ли, Павел Степанович, здорово?

— Как видишь, Грядков, — улыбнулся Нахимов, и глаза у него засветились. — Все обстоит благополучно.

— Да, Павел Степанович, — продолжал Грядков: — спросить вас, так вы извиняйте.

— Ну! — кивнул головой Нахимов.

— Говорят, будто отдает главнокомандующий неприятелю Севастополь.

Нахимов нахмурился.

— Отстоим Севастополь, — сказал он резко, — или умрем с честью!

— А зачем же, — не унимался Грядков, — саперы мост через Большую бухту наводят? Земляк у меня там в саперах, херсонские мы. Говорил он, отступление замышляют, по мосту чтобы.

— Зачем мост? Подлость это! — отрезал Нахимов и поскакал к башне.

Башня Малахова кургана стояла без верха, срезанного ядрами еще в первую бомбардировку. Здесь, у башни, Нахимов слез с лошади и пошел по батарее.

А штуцерные пули еще громче чирикали, и одна из них ударила около Нахимова в мешок с землей.

— Они целят довольно хорошо, — сказал Павел Степанович и, став у самой амбразуры, принялся раздвигать и наводить свою подзорную трубу.

— Павел Степанович, — обратился к нему тот же Грядков, — местечко здесь, как бы сказать, лихое. Может, спаси-помилуй, и зацепить.

— Это дело случая-с, — сказал Нахимов. — Не всякая пуля в лоб.

Он хотел было уже отойти от амбразуры, как услышал пушечный выстрел рядом и возглас сигнальщика:

— Ловко, Данилыч! Ишь как зацепила! Троих сразу так и подняло!

— Зацепила-таки? — улыбнулся Нахимов и опять глянул в амбразуру. — А!!

Что-то чиркнуло, ударило, залило лицо горячим и липким, накатилось грохочущим туманом… В одно мгновение все скрылось из глаз и провалилось без следа. Штуцерная пуля ударила в левый висок, и Нахимов упал. Он сразу потерял сознание, и оно так и не возвращалось к нему. Он умер, не сказав ни слова, 30 июня 1855 года.

В этот день в домике на Екатерининской, где жил Нахимов, в небольшой комнате стоял гроб, обитый золотой парчой.

В гробу лежал Нахимов. Три адмиральских флага были укреплены у почившего в головах, и тело его было прикрыто тоже флагом. Это был кормовой флаг с адмиральского корабля «Императрица Мария», простреленный турецкими ядрами в победоносном Синопском бою.