Елисей присаживался где-нибудь у пристани на опрокинутой вверх дном шлюпке и, сняв с головы каску, устало глядел на происходившее вокруг.
«Пропал Севастополь, — думал он, наблюдая, как по Большой бухте разводят плоты для пловучего моста. — Добрый будет мост, и способно будет по нему… отступать».
Ядра падали уже и в бухту, но Елисей не уходил. Он считал плоты, заготовленные для пловучего моста с Городской стороны на Северную. И насчитал восемьдесят четыре плота Прошла неделя, и Елисей, возвращаясь под вечер на Северную сторону, не сел в ялик у перевоза, а пошел по новому мосту от Николаевской батареи и вплоть до Михайловской на противоположном берегу.
Всадники и пешеходы двигались по мосту в оба конца; по доскам гулко цокали лошадиные подковы; набегавшие волны хлестали в мост, укрепленный на якорях.
«Работа чистая, — думал Елисей, стуча каблуками по деревянному настилу. — Ничего не скажешь». И тут же сразу: «Пропал Севастополь. Один князь начал, другой князь станет вершить. Ваша светлость, ваше сиятельство, тра-та-та… Куда им! Вот Нахимов был… да… орел-человек!»
И Елисей решил, что побывает завтра на третьем бастионе, повидает «Никитишну», посмотрит, что там.
Когда на другой день поутру Елисей подходил к новой почте близ Северного укрепления, то еще издали заметил как раз напротив ворот тесовую палатку, выросшую здесь за одну ночь. Давно примелькавшаяся вывеска с кудрявым барашком на блюде перекочевала сюда с Корабельной стороны и уже висела над входом. В палатке было темновато, и тихие переборы гитары реяли там, как ночные мотыльки.
— «Ресторация», — прочитал Елисей вслух знакомую надпись на вывеске.
Но тут из глубины палатки кто-то крикнул:
— Белянкин!
Елисей заглянул внутрь. Там было прохладно. Возле стойки застыл ресторатор, маслянистый лупоглазый человек с полотенцем через плечо. В углу за накрытым камчатной скатёркой столиком сидел капитан второго ранга Лукашевич с женой. И цыганка Марфа сидела с ними, а Марфин муж Гаврила стоял поодаль и небрежно перебирал на своей гитаре.
Он как-то весь вылинял за протекший год, цыган Гаврила — щеголь и лихой плясун. Потускнели и совсем износились лакированные сапоги, и порыжела синяя поддевка, и серебряных колечек в свою черную бороду Гаврила не вплетал больше. Но Марфа попрежнему пылала дикой красотой.
— Сюда, Белянкин! — позвал Лукашевич, поправляя на голове у себя повязку. И, дернувшись на табурете, вскрикнул: — Ах! больно…
— Коленька, родной, опять?.. — схватила Нина Федоровна его за руку.
— Ах, Нинок, опять! — поморщился Лукашевич. — Голова моя… Словно палашом, палашом, как в ту ночь…
В глазах у Нины Федоровны стояли слезы.
— Ты бы не пил сегодня, — попросила она. — Коленька..
— Ничего, Нинок! Не будем грустить… А стакан вина не повредит мне. Ну, прошло же… совсем прошло, — сказал он, снова коснувшись рукою повязки. — Вот, Белянкин, сидим, глядим, лошадей дожидаемся в Симферополь… а там, дальше — динь-динь-динь, и нет Лукашевича: за тяжелым ранением выбыл в Киевскую губернию.
Он вырвал из переплетенной в сафьян записной книжки листок, черкнул что-то карандашом…
— Ну, подойди, душа, — сказал он Елисею. — Возьми. Тут адрес, вот четвертной билет… Передай почтмейстеру. Всё, что на мое имя, пересылать, как написано.
Елисей взял деньги и записку. Он нерешительно зажал это в руке, бросив сначала взгляд на листок с золотым обрезом.
Там было написано — ломкие буквы, но ровные строчки:
Прочитав это, Белянкин недоуменно взглянул на Лукашевича, на Нину Федоровну… Но Лукашевич топнул ногой:
— Белянкин! Чур, нос на квинту не вешать!
Елисей отошел в сторонку и кивнул в сторону бухты:
— Так ведь вот, Николай Михайлович…
— Ничего, Белянкин; это ничего, — тихо произнес Лукашевич. — Наша правда — значит, наша будет и сила. А это… — и он тоже кивнул в сторону бухты, — это еще не конец. Синоп, Белянкин, помнишь?
— Как его забыть, Николай Михайлович!
— Ну, так вот, будет им еще не так. А теперь выпей, Белянкин, на прощанье крымского розового за кормовой наш флаг да за русский флаг в Севастополе. А?.. Поднеси ему, Марфа.
Марфа поставила на поднос полный стакан и пошла к Елисею. Пальцы у Гаврилы встрепенулись и побежали по струнам. Подойдя к Елисею, Марфа поклонилась ему, и Елисей взял с подноса стакан.
— Комендор Белянкин, верхняя палуба, третья батарея, второе орудие! — крикнул Лукашевич, поднимаясь с места. — За русский флаг в Севастополе, за него пьешь!
Вино, хотя и легкое, но, видно, ударило Лукашевичу в ослабевшую от раны голову.
— Пей, еще налью! — кричал он, взмахнув рукою и опрокинув стеклянный кувшин на столе.
Нина Федоровна вцепилась мужу в руку и с мольбой смотрела ему в глаза, в которых искорки то гасли, то вспыхивали вновь:
— Коленька…
Но Лукашевич уже успокоился и, опустившись на табурет, взялся за голову обеими руками. И остался так, закрыв глаза.
— За русский флаг в Севастополе, — повторил Елисей. — За нашу Корабельную!
И не прощай, а до свиданья, —
запела вдруг Марфа во весь голос, оставаясь перед Елисеем с подносом в опущенной руке.
Мы встретимся в желанный час.
Так не грусти ж о расставанье,
Есть в мире счастье и для нас!
Елисей тряхнул головою и рассмеялся.
— Может, и так, — сказал он, поставив стакан обратно на поднос. — Эх, и человек же вы, Николай Михайлович! Таких людей…
— Толкуй! — отмахнулся Лукашевич. — Получай второй, по уговору.
— Гремит, — сказал Елисей, принимая от Марфы второй стакан.
— Где гремит? — спросила Нина Федоровна прислушиваясь.
— Почта, Нина Федоровна, бежит из Симферополя. Вона! Все повернулись к открытой двери. Вдали клубилась пыль, и почтовая тройка с погремками и колокольцами летела вниз с горы.
— Пора мне, — сказал Елисей. — Спасибо, Николай Михайлович, на угощеньи, а тебе, Марфа, за песню твою. Хорошая песня… «И не прощай, а до свиданья, мы встретимся в желанный час…» А… а как дальше… вот не упомнил.
Марфа хрустнула пальцами в перстнях и кольцах и снова встала из-за стола. Она повела плечами, и кисейные рукава размахнулись у нее, как крылья. Под звон гитары она опять взяла на полный голос:
Так не грусти ж о расставанье,
Есть в мире счастье и для нас!
— Теперь запомню, — сказал Елисей улыбаясь.
Он взял под козырек и, круто, по-флотски, повернувшись, вышел на улицу.
А тройка уже въезжала на почтовый двор. Пришел Николай Григорьевич Плехунов и снял печати с почтовых чемоданов. Елисей вывалил все на стол, разобрал, подложил одно к другому и запихал в суму.
После свежей ночи день выдался душный. Над Корабельной стороной стоял дым. Горькая гарь грызла горло. Елисей шел мимо разгромленных корпусов морского госпиталя. Но дальше место было неузнаваемо: один мусор, да репейник, да ямы, да ядра… Да еще пара беркутов плыла поверх рваной пелены дыма, высоко-высоко.
— Эй, благодетель! Куда, почтарь, забрел? — услышал Елисей окрик и увидел генерала Хрулева.
Начальник обороны Корабельной стороны генерал Хрулев был во всегдашней своей папахе, черной с красным суконным верхом, обложенным накрест золотой тесьмой. Хрулев пробирался куда-то между глубокими ямами и перекатными ядрами. Он сидел верхом в казацком седле на белой лошади и помахивал нагаечкой.
— На третий, ваше превосходительство, охота по пути завернуть, — откликнулся Елисей. — Есть там кто живой из сорок первого экипажа?
— Есть, благодетель, еще живые, — ответил Хрулев: — дня на три, говорят, вашего брата хватит. Что ж, вали с нами, почта!
С Хрулевым был конный ординарец и всегда сопровождавший генерала боцман Цурик. Цурик шел впереди, пешком, и Елисей пошел рядом с ним. Навстречу им с бастиона шли солдаты. Один из них брел, припадая на подшибленную осколком бомбы ногу, опираясь на ружье, как на костыль.
— Извольте, ваше превосходительство, сойти с лошади, — обратился он к Хрулеву. — Здесь нельзя проезжать.
— Отчего это, благодетель? — спросил Хрулев.
— Убьют.
— Да ты почем знаешь?
— Здесь, ваше превосходительство, и пешком идти — пригнуться надо. И не идти надо, а лучше сразу бегом… Да все одно сейчас две-три штуцерные пули чирикнут. А ежели на лошади, мы уж знаем — убьют.
— А может, и не убьют, — усмехнулся Хрулев.
— Никак нет, ваше превосходительство, — настаивал солдат: — беспременно убьют. Это такое место.
— Так вот же не убьют! — сказал чуть слышно Хрулев и поднял руку.
Все остановились: и ординарец, и Цурик, и Елисей. А Хрулев помахал нагаечкой, сплетенной из сыромятного ремня, лошадь насторожила уши и тихим шагом прошла с Хрулевым по опасному месту. Несколько штуцерных пуль — «фить-фить!» — пронеслось у Хрулева над головой.
Хрулев обернулся.
— Вот вам и место! — крикнул он весело, словно сразу охмелев от своей бесшабашной удали. — Не всегда убивают. Эх, благодетели!
— Удалая головушка, — сказал раненный в ногу солдат товарищам своим, и все они поплелись дальше.
— Либо заколдован он от штуцера, либо что… — молвил задумчиво другой.
— Да это же Хрулев! — откликнулся третий. — Известно: отчаянный генерал.
Хрулев, действительно, слыл отчаянным, и солдаты любили его за молодечество и ласковое слово, которое находилось у него про всякого.
Но удалец и молодец, а на Хрулева сегодня что-то особенное нашло. Он поехал дальше, и навстречу ему — новая группа солдат. И вдруг солдаты все бросились на землю и наперебой закричали: