Корабль и другие истории — страница 13 из 79

добредет и добредит половой идиллический опыт Руссо.

И в тени романтических хижин, в розоватом закатном «ау!»

не унизан уже, а унижен в жемчугах твоих слов поплыву,

и в опалах слезинок неспешных, и в монистах и низках зари,

и в сокровищах скрытых безгрешных, хоть кому поутру раздари!

Р. S. С твоей туфелькой сущее горе: я с ней вышел намедни на мол

и в прибой уронил ее в море, и, чуть не утонув, не нашел.

ПИСЬМО 24-е

Милый Николинька! что ж ты старуху с косой

и черепа на полях да кладбища рисуешь.

И (неразборчиво) и (непонятно) стезей

странные сны с подозреньями мне адресуешь.

Мало ли что и приснится! ведь сонники врут,

мысли проходят и самые чувства стареют.

Что до врагов твоих — все они точно умрут,

я им желаю в аду очутиться скорее.

Солнце мое, не тебе же меня ревновать,

и не тебе целовать мои бедные ручки,

да и к тому же побуквенно их целовать,

так безнадежно давно пребывая в отлучке.

Мне вот недавно ты снился в испанском плаще

и у фонтана с какой-то задрипанной донной,

еле тебя я узнала в заезжем хлыще

в полуобъятьях с сомлевшею дурой влюбленной.

Но ни тебя упрекать, ни себя и ни сон

я не хочу. Я давно от упреков устала.

Или еще: за столом на тринадцать персон

ты в одиночестве пьешь. И, подняв покрывало,

гурия входит восточная, чистый балет,

прямо театр, и такая тоска как проснешься.

Все эти странствия южные — северный бред.

Знай: тебе мало не будет, когда ты вернешься!

ПИСЬМО 27-е

Дорогая моя! (Тут он вымарал несколько строк.)

Вот представь и пейзаж с колоннадой и белой стеною.

Я хотел объяснить (неразборчиво) но и не смог.

Я тебе обо всем напишу, мое солнце земное.

Ниоткуда и ни от кого не видал я такой теплоты,

столько радости, как от тебя, мое серденько, свет мой закатный,

безобидчивый ангел мой кроткий (пустые листы)

и ни слова дурного, ни слова попрека (чернильные пятна).

Ни опекой полуматеринской ты не донимала меня,

не томила меня нераскаянной темною страстью,

ни единого взгляда другому — знать, тем и взяла,

не корила меня даже мною душа моя Настя.

И ни дурость моя бесконечная, ни неумение жить,

ни юродство мое как духовное рубище в рубчик

тебя не оттолкнули, моя путеводная нить,

мой бубенчик, кувшинчик, пироженка, милый голубчик,

моя лялечка…

ПИСЬМО 29-е

Горе у меня, Настасьюшка, горе,

потерял я туфельку твою, бездельник!

Всюду и всегда была она со мною,

да обронил, потерял, нечестивец,

ума не приложу, где бы;

то ли у рожи ямщицкой аршина на полтора

с усищами — каждый с леща хорошего, в шапке юзом;

то ли на першпективе в карман за платком полез сопливым,

а мое сокровище под ноги туземцам-то и пало;

то ли в трактире поганом бриллиантовую туфельку твою

                                            с ножки чудной

                                                             посеял;

прости меня, грешного, в геенне гореть я достоин,

слезами горькими плачу, лицо показать стыдно.

все потерял, все, что от тебя у меня было!

ведь я теперь здесь без туфельки твоей совсем пропащий:

живьем без талисманчика съедят, хари!

ведь как сердце чуяло, подлое грешное сердце:

хотел, уезжая, локончик твой незаметно срезать,

в ладанке на свою некрасивую костлявую грудь привесить,

да устыдился-то сдуру

              локончика тебя лишить, несравненный цветок мой,

коханочка, ясочка, птичка;

а теперь меня отсюда не выпустят, не надейся,

не видать мне тебя вовеки,

нежить сворой накинется, душу выест,

ты одна мое спасение, пристанище, счастье;

а я-то, негодный, раб подлый,

туфельку твою, туфельку твою потерял, посеял!

ПИСЬМО 33-е

Не гневись, дорогая, смени гнев на милость,

ты меня в комнатку свою не пускаешь,

теперь хоть записочки, хоть почеркушечки малой жду,

                                                           бедолага.

(зачеркнуто, неразборчиво, обгоревшая бумага).

Как короток наш каждый путь неблизкий.

Веретено ткет веретье свое.

То десять лет без права переписки,

а то вся жизнь без права на нее.

Чиновник бедный, ты о чем хлопочешь,

что темные приказы ворошишь,

понять своим умом нелепым хочешь

их заклинанья, суетная мышь?

Пора архивы сдать и взять талоны

(уж больно плохи папки и дела),

и получить Дюма или Дрюона

былое обеливши добела.

Что нынче ни читай — одна растрава.

Безграмотность как будто и права;

бумаги нет, бумажная держава,

нас всех переводящая в слова,

в слова статей — то кодекс, то газета,

то конституций стройные ряды;

в слова речей — бобина и кассета,

и тою же монетой за труды.

И колотушкой служат в околотке,

мечтающем о долгом сне тишком,

ораторов резиновые глотки

и слушатель с резиновым ушком.

И в прочерках анкет иных и прочих,

сурово нарастающих в тома,

как я люблю твой канцелярский почерк

из честного и частного письма!

ПИСЬМО 36-е

А на то, драгоценный мой, милый,

я опять отвечу — нет тебя лучше,

на всем свете тебя лучше нету;

что мне все богачи и красавцы

и весельчаки да удачники мира,

баловни судьбы-потатчицы глупой;

знал бы, как без тебя скучаю!

Ничто мне не мило, все приелось.

Даже новая пелеринка и все кадо оптом.

Хотя презенты твои и подаренья

передо мной разложены на столах и стульях,

и без устали ими любуюсь,

потому как из твоих рук получила.

Что за чудо брошечка! каковы на ней незабудки!

и в сто раз большее чудо,

потому как для меня ты ее выбрал.

Он особой жалостью к себе проникся,

когда слово «выбрал» вывел рондо.

Он отер слезу; управившись с волненьем,

управился он и с текстом

                            и дописал округло:

Приезжай скорей! С любовью нерушимой

                           твоя

                                 Настасьюшка

Но до чего они были в девятнадцатом веке прекрасны!

Не то что наши бедняжки, судомойки, лахудры

                                                 с капроновой гривой.

У этих красавиц были

истомленные тайной (ведь не дурной же) болезнью

запавшие очи; может, чахотка?

губки их были трагически сжаты, синяки под глазами;

носики — при пухлости и алости щечек — слегка заострились.

С неусыпной странной тревогой

игрушечки эти глядели прямо перед собою

в необозримое будущее, куда, конечно,

все живое спиной повернулось в суете своей теплой.

У ней туфельки одной недоставало. Он сам шил ей наряды.

Ездил выбирать материю на капотик. «Мне бы фиалок

ледериновых да бархату лионского Настасьюшке на шляпку.

Настасьюшка любит, чтобы все интонировано было,

в полной гармонии по цвету». И все гадали —

кто же эта Настасьюшка такая?

в юности прижитая дочурка

от несовершеннолетней маменьки, полной страсти?

пассия тайная? крепостная актерка?

маленькая содержаночка, за закрытой дверью

лупцующая по мордасам своего господина?

«Я его чуть на дуэль не вызвал. Его Сюзетка

у моей Анастасии цепочку перекупила его руками».

Безответная фарфоровая адресатка в сафьяновой черевичке

с буклями и кружевцами.

Беззаветно любимая, слепая, глухая, немая

неизменная слушательница из молчальниц неутомимых.

Карликовая невеста с ямочками помещицы старосветской,

во всех отношениях приятна.

                                       Как тут не воскликнуть:

бедные люди!.. несчастные люди… счастливые куклы!

Не обречен ли тот, кому не к кому обратиться?

Дуэт и диалог — вот оно, счастье.

Панночка моя, Ганночка моя, серденько мое! — не бьется.

Ни звука в ответ, ни улыбки.

Куколка моя, маменькино благословение с детства!

обрати на меня поддельные очи твои, кивни головой точеной,

                                                 лялька, обманка.

Где же ты, детство, где то солнце,

где та трава, где юность, которой не было вовсе?

где нещечко мое, которому откуда бы взяться?

Не дает ответа.

Ибо кукла огромна,

а взмолившийся человечек мал и жалок.

— Верни мне письма мои! —

Бедная душа моя, крошечка-хаврошечка, малышка,

живая душа среди мертвых пред неживою.

И он затопил печь.

«Все твои письма сожгу, все свои письма,

чтобы никто не читал меня как книгу,

чтобы не знал про меня первый встречный,

чтобы моих тайн мир холодный не ведал.

Все предам огню, каждую букву,

весь этот диалог страны двуречья,

пусть вопросы горят и горят ответы,

и с дымом в воздух пустой летят, немы.

Жертву ли приношу в духе древних?

адовой муки стоит страстное слово.

Прежде письмо согревало сердце мечтами,

нынче согреет руки жаром пепла и праха!»

ПИСЬМО 41-е

Ах, дорогая моя, но как же примирить в себе тягу к ночи купальской и нежность к пирожкам да пампушкам и кружевным салфеткам, связанным милой ручкой любимой евиной дочки? Вот вхожу. Вот дом мой. Вот мир мой. Вот я. Кто я? Этот, в зеркале, с желтой кожей, с чирьем на шее? Этот, растрепанный, голова набок, взор птичий? этот, полуживой, в неряшливом одеяньи? или тот, внутри, нежный, ранимый, внешнему взору и оку невидим вовсе? или тот, дитя малое, лелеемое маменькой нежной, в самой глубине затаенный кокон существа живого?…то созданье безгрешно? тот, исходящий любовью; впрочем, «исходящий» — из чиновничьего жаргона, мой ангельчик светлый. О прочих молчу, грешных, мучимых постыдными желаньями и помыслами и грязью. Потому не могу воскликнуть достойно: Вот я! Ибо нас толпа, тысяча с тьмою. Но кому сие интересно кроме тебя, чудной, тебя, чудесной? внемлющей тихо? к тебе одной, к тебе, моя дорогая и обращаю, к тебе одной обращаю невидимые миру слезы мои!