Корабль и другие истории — страница 24 из 79

— Вы, я вижу, сегодня опять не в форме!

— Да и вы, вроде бы, в штатском, — последовал ответ.

АРХИТЕКТОР КВАРЕНГИ

Скульптор Левон Лазарев стоял в сквере перед финансово-экономическим институтом, что на Садовой. Левон смотрел на свою скульптуру — бюст Кваренги; должен был подойти фотограф: Левону нужны были фотографии своей работы для выставки. Фотограф запаздывал. В сквер вошел молодой папаша, усталый, умотанный жизнью, небрежно одетый; веселая любознательная дочурка за руку волокла вялого родителя к скульптуре.

— Папочка, — спросила девочка, — кто это? Прочтя надпись на постаменте папочка отвечал:

— Архитектор Кваренги.

— Папочка, — не унималась дочка, — а кто его вылепил? кто это сделал?

— Кто это сделал, — сказал папочка, — тот давно уже умер.

У Левона, недавно перенесшего микроинфаркт, сердце екнуло; однако, он понял, что его отнесли к разряду классиков.

СЕМАНТИКА И МИСТИКА

Ходили слухи, что Юрия Михайловича Лотмана официальной бумагою пригласили на некий международный конгресс ли, симпозиум ли (а, может, ожидалась конференция), долженствующий состояться то ли в Германии, то ли в Швейцарии, то ли в Швеции; конгресс назывался «Семантика и мистика». И Лотман, будто бы, ответил телеграммою: «Если буду жив, приеду, если нет — тем более».

УГОЛОВНАЯ ИСТОРИЯ

Муж и жена эти жили в московской области, в предместье. И очень уж они ссорились. Почему ссорились, понять трудно. Детей у них не было. Жили они не в нужде. Муж почти и не пил, выпивал изредка по праздникам, да и то меньше других. И жена, вроде бы, не гуляла. Но ссорились страшно. До драки дело доходило. Возможно, речь шла о встречающемся иногда браке, когда поселяются в помещении одном два существа, которым нельзя находиться на одной территории, и даже ежели никто зла не хочет, в воздухе словно бы яд стоит, жизнь становится небезопасной.

В один прекрасный день жена исчезла. Произошло сие после очередного дикого ночного скандала. Соседи, глядючи на погруженный поутру в мертвую тишину дом, вызвали милицию. Милиционеры нашли в подполе спящего мужа, а в комнате — таз, следы крови, окровавленную изодранную одежду жены и топор. Муж не помнил ничего. Его судили и осудили.

Отсидел он двенадцать лет и вышел по амнистии, но остался жить в Средней Азии. В одном из среднеазиатских городов, возможно, в благородной Бухаре, проходя по рынку, услышал он: «Ну, что, засадила я тебя, вахлак?» Так встретил он свою бывшую жену. И, встретив, убил по-настоящему.

АНГЕЛ ВОДЫ

Мишины работы значили для Ларисы ничуть не меньше, чем для него самого. А может быть и больше. Это был первый крупный заказ, керамическое панно для завода огнеупоров в Боровичах. До того молодого, левого, весьма острого и откровенно талантливого художника к заказам не подпускали. Лариса пошла в дворничихи: ребенка и мужа надо было кормить, а вечернее отделение института в трудовой книжке не значилось, поэтому в дворничихи ее и взяли.

Миша сделал эскиз и пошел на художественный совет. С четырех углов панно устремлялись к центру четыре летящих фигуры, образы четырех стихий: дух воды, дух воздуха, дух земли и дух огня. В центре панно парила горизонтальная женская фигура; на ладони она держала как бы первый огнеупор, керамический сосуд. Женская фигура, как и все Мишины садовницы, дриады и кариатиды, конечно же, напоминала Ларису.

Художественный совет работу принял, однако, сделал замечание: по мнению художественного совета, женской фигуре следовало ножки, вытянутые параллельно голени и ступни, перекрестить, пересечь одной ножкой голень другой. Лариса пришла в ярость, говорила, что Миша ни в коем случае этого делать не должен, он не имеет права портить работу из-за олухов и т. д. Они повздорили, и Миша уехал в Боровичи выполнять и монтировать панно. Когда панно было уже готово, Ларису сбил на улице мотоциклист. Еле ее вывели из шока, к сотрясению мозга был у нее и перелом голени, очень тяжелый, как раз в том месте, где одна ножка фигуры панно пересекла другую; поэтому едва Миша вошел в палату, жена ему слабым голосом сказала:

— Говорила я тебе, не порти работу.

Через некоторое время пришло письмо из Боровичей. Писал директор завода огнеупоров вкупе с горкомовским человеком, отвечавшим за проявления (или состояние) культуры. Автора панно просили срочно прибыть в Боровичи, чтобы внести в работу разъяснительные надписи и провести беседу среди населения, потому что несознательные верующие на панно постоянно крестятся.

Миша поехал. Трудно сказать, как он там провел беседу, такой молчун; но, надо думать, его как проповедника либо священника там и восприняли, красивого, с мягкой бородою и усами и не очень короткой стрижкою, с негромким и ровным голосом. Через месяц после его возвращения пришло еще одно письмо, слезное, личное, опять от директора, где тот писал, что ничем несознательных и темных не разубедить, крестятся и все тут, а когда объясняют им — мол, читайте, тут написано: «дух земли», «дух воды», — кивают и соглашаются: «Да, милый, да, вот и мы говорим — андел земли, андел воды. Как не перекреститься? Образ ведь. Ты глянь на андела воды, какой он светлый. Ты гляди, какие лики у них. И летят».

ПОВОРИНО

Каждый раз приходится вспоминать заново название станции: Поворино.

Должно быть, потому, что вспоминать его неохота.

На станции Поворино сняли с поезда тяжело больного — похоже, тиф был у него — деда моего с материнской стороны. Он ехал с моей матерью, старшей любимой дочкой, в эвакуацию из блокированного Ленинграда. Но везли их, как положено, не в ту сторону, и навстречу уже шли немцы, наступали в лоб, так что на юг эвакуироваться не стоило, а тифозного больного пересаживать в другой состав не хотели. Впрочем, не исключено, что речь шла не о тифе, а о пневмонии либо гриппе, «испанке», как тогда говорили. Разбираться было некогда. Больного ссаживали, его молоденькой дочери предлагали ехать дальше. Он еле говорил, шептал: «Уезжай, ты жить должна. Оставь меня в санчасти. Оставь меня, езжай». Оба они плакали. В конце концов она уехала, он остался. На следующий день станцию заняли немцы. У деда при себе были документы и именной пистолет. Неизвестно, где его могила. Неизвестно вообще, что с ним сталось. Во всяком случае, могилы с надписью «Василий Евгеньевич Городецкий» на свете не существует.

Красив он был необычайно, кареглазый блондин с правильными чертами лица, узколицый; даже по тому, как выходил он на фотографиях, видны были и изящество, и элегантность, и некое особое обаяние. Бог весть куда пропала его юношеская фотография в мундире поручика царской армии, с двумя очаровательными сестрами. Одну из сестер звали Ирэна.

Василий Евгеньевич был родом из Витебска, из семьи обрусевших (и обелорусившихся) поляков. С детства играл он с разноязычными сверстниками, с детства знал и польский, и еврейский, и белорусский. Уже взрослым на белорусских, западно-украинских и местечковых рынках (а кочевали армейские с семьями по всей России) обращался к торговцам на их языке, приводя в восторг; они даже торговаться с ним переставали.

Стал он военспецом. Судя по всему, движением души это не было. Даже воспитанные в пионерском духе дочки замечали, как сильно отличается их папа от других офицеров и каким мрачным приходит он иногда со службы.

Во время войны оказался он одним из тех, кого Жданов обвинял в плохой организации обороны Ленинграда. Но не судьба ему была ехать в лагерь либо быть расстрелянным. Судьба ему была заболеть в блокированном городе и изнуренным дистрофией и жаром остаться на станции Поворино с документами и именным пистолетом, отправив дочь — жить; она действительно добралась до Кирова, куда эвакуирована была Военно-медицинская академия, где учился ее жених, мой отец, и где через десять месяцев появилась я на свет.

Дочерей Василий Городецкий назвал на польский лад: Изабелла и Нонна. Так и не обрусевшее самолюбие польское, почти гонор, обостренное чувство собственного достоинства достались и дочерям, и младшему сыну именно от отца.

Услышав по радио о нападении гитлеровской Германии, Василий Евгеньевич сказал:

— Война будет долгая и страшная.

Обе дочки, пионерка и комсомолка, напустились на него, приговаривая, что это в нем сидит царский-де поручик, а мы их разобьем и немедленно. Он выслушал и ответил:

— Нет, девочки, немедленно не получится.

Если я правильно понимаю своего ясноглазого веселого красивого деда Городецкого, он должен был на этой самой станции Поворино застрелиться из именного пистолета, когда фашисты заняли станцию. А может быть и раньше. Если только хватило у него сил зарядить пистолет и поднять руку.

ПРИ СВЕЧАХ

Родилась я при свечах.

Единственный раз за всю войну в Кирове внезапно объявили воздушную тревогу. В госпитале погасили свет, ждали самолетов, но они не прилетели, в родилку внесли свечи, и я родилась при свечах, в неурочный момент, и первое, что попало мне в зрачок в кромешной тьме — маленькие язычки живого пламени. Потом был отбой, и свет загорелся. Но, как родилась я в неподходящую минуту, так и живу: все в жизни моей происходит не ко времени; оставалось только это принять; я и приняла.

КАК ПОВЕЗЛО БАБИКОВУ

Бабиков был наш штигличанский Уленшпигель. И за словом в карман не лез. Кажется, у него имелась и какая-то лингвистическая жилка; он взялся, например, обучать Альберта Овсепяна русскому языку при помощи немецкого и мимических сцен. Происходило это, в частности, на кухне общежития на Соляном переулке.

— Берем wasser, зажигаем flammen варим suppe.

— Warum? — спрашивал Альберт.

Бабиков пускался в длительное речево-мимическое объяснение, в коем заодно, объяснял разницу между глаголами «варить» и «переваривать».

Бабикова любили, и на его шуточки, иногда язвительные, всегда точные, вот злобными они не были никогда, никто не обижался. Впрочем, один раз язык сыграл с ним дурную шутку.